Осознание народом своего бытия является, возможно, самой большой силой, что движет жизнь
Владимир Вернадский, философ, естествовед, один из основателей Украинской Академии наук

Любовь, смерть и книги

Интервьюировать своих родных — дело непростое, особенно когда речь идет о собственной матери
11 декабря, 2020 - 11:18
ФОТО СВЕТЛАНЫ ЗАЛОГИ

Такая близость не облегчает задачу, скорее наоборот; но, мне кажется, это следует делать, потому что, честно, много ли мы знаем о наших родителях? О том, что пришлось им пережить, о прыжках, гримасах и зверствах века-волкодава, рушившего жизни миллионов людей, маленьких и больших, равным образом?

Моя мама, Елена Дмитриевна Десятерик, в девичестве Трицкан, родилась на Ивано-Франковщине (тогда — Станиславщине) еще при Польше, 16 ноября 1935. Видела приход «первых Советов», немецкое вторжение, вторые Советы, борьбу УПА против обеих оккупаций. Переехала к моему отцу, Валентину Десятерику, в Днепр (тогда — Днепропетровск) в 1962. С 1965 и до выхода на пенсию работала в областной газете «Заря» — литредакторкой, корреспонденткой, завотделом. До сих пор ведет начатую 37 лет назад рубрику «Личное», которая теперь называется «Где ты, моя судьба?» Читатели и читательницы называют маму «наша Оленка». Это настоящий клуб одиноких сердец Елены Десятерик; парами и семьями, появившимися благодаря «Моей судьбе», можно было бы заселить целый городок.

В прошлом году мама овдовела. Сыновья — я и младший брат Максим, внучка — Максимова дочь Даша. Заезжаем в Днепр по 2—3 раза в год. Стоило бы чаще.

Над этим интервью мы работали почти месяц; аналогичный разговор с отцом (см. «На краю красного колеса», «День», 7.03.19) вышел намного легче. Я расшифровывал долгие телефонные диалоги, преодолевал мамины сомнения, подчинялся ее редакторскому перфекционизму, пока наконец нам не удалось получить результат, удовлетворительный для нас обоих.

Когда я смотрю на ее ранние фотографии, на эту бойковскую красавицу с монгольским разрезом глаз, думаю, что в тех невзгодах и лишениях она выжила чудом; а с другой стороны, может, потому и выжила, что имеет характер настоящей горянки — вспыльчивый, упрямый, жизнерадостный и участливый. Умела и умеет драться за свое. И умеет любить. Больше всех нас.

Я знаю, что ты будешь читать этот текст с неумолимой, как всегда, редакторской ручкой. Поэтому хочу сказать то, что ты вряд ли захочешь выправить. То, что я говорил тебе в последний раз очень, очень, очень давно.

Я люблю тебя, мама.

МОЕ СЕЛО испокон веков называлось Ляховцы. С приходом «вторых Советов» переименовано в Быстрицу, а в 1962, одновременно с переименованием Станислава в Ивано-Франковск — в Подгорье. Большая часть села тянется по правому берегу реки Быстрицы. На левом, под горой, невысокой, — это отрог Карпат, — также есть дома. Поэтому переименование получилось удачным.

Про людей под горой так и говорили: «Они из-под горы». Причем не «живет», а «сидит». Он сидит под горой.

Дошкольницей, а также в 1 и 2 классах я на реке проводила много времени с детворой на заринке (трава на самом берегу. — Д.Д.) — играли все лето. Мне дед с бабой поручали белить холсты. У них дома стоял ткацкий станок. Расстилаешь свертки на камнях у самой воды, поливаешь, полотна сохнут и отбеливаются.

НАША ХАТА — на нижнем конце села. Недалеко дорога на райцентр Богородчаны. В ту дорогу упиралась наша царына, на ее краю, у самой дороги, дед Иван когда-то давно поставил высокий деревянный крест. Стоял долго, даже когда я из села уехала.

Папа — единственный сын деда и бабы, были еще три дочери. При родителях, как правило, оставался сын, дочерей отдавали замуж. У нас говорили: не «вышла замуж», а « віддаласі», «У нього дочка відданиця» — то есть на выданье. Или спрашивали: «Ти вже віддана?» То есть — замужем ли.

Поэтому в одной половине хаты жили дед и баба, а через сени, во второй — мой папа с семьей. Помню во дворе большой сарай с сеном и зерном, конюшню, скот. Моей обязанностью в детстве было пасти корову — на длинном воловоде, над дорогой, над рвами, где есть трава. В одной руке воловод, а во второй книжка.

ДЕДОВА И ПАПИНА ФАМИЛИЯ — Трицкан, единственная на все село. Однажды в 1943 я пришла с реки или из школы, и дед мне говорит: «Я подсадил партизана через изгородь. Он от немцев бежал». У нас говорили не «бандеровцы», а «партизаны», а про подполье, соответственно — «партизанка». Партизан побежал через огороды в заросли за селом, называвшиеся «луг`и». Почему я так это запомнила: дед никогда со мной не говорил, тем более на серьезные темы.

Когда я заболела корью в шесть лет — лежу обсыпанная, в горячке, никого нет, потому что лето, все на жатве, — дед мне принес свежеиспеченный корж. Такая вот нежность, без слов...

В июле 1944 я на заринке белила полотна, и кто-то сказал: «Діда твого кров заллєла». Бегу, плачу, коса расплетенная. Дед умер.

Незадолго до этого его очень побил немец.

Пришли забирать коня. Назывался К`аштан, красивый, гнедой масти. Дед не давал. Сестра Мария видела. Как кадр из фильма: закатанный рукав мундира, рука, покрытая веснушками, вовсю хлещет нагайкой. Для деда это было страшное унижение. Его никогда никто не бил. В молодости ходил в горы на Черемош сплавлять лес. Иногда, как шел из корчмы навеселе, баба с ребенком на руках стояла за воротами, следила: завернет домой или пойдет прямо — к любовнице. Та женщина была вдова, жила одна. Однажды баба разбила ей окна. Дед ходил вставлять новые стекла. Покорно выслушивал бабины ламентации.

В ШКОЛУ пошла в 1942, еще до семи лет. Повела Марыся, уже когда начался учебный год. Я испугалась: все в классе пишут! Умеют! Дома сразу попыталась писать палочки левой рукой. Марыся увидела, стала бить по руке. Я ревом ревела, — не столько от боли, как от отчаяния, что не могу правой. Я левша. Все делаю, даже ложку держу, левой, а пишу с тех пор правой.

Проучилась при немцах два класса. В программе был урок Закона Божьего. Знала «Отче наш», «Богородице Дево», «Верую». В церковь сама ходила, исповедовалась, о грехах уже что-то говорила. Помню священника: молодой человек, но впалые щеки, большие глаза. После одного его казання, то есть проповеди, я, придя домой, вдохновенно объявила: «Священник говорил, чтобы детей не бить!» Хотя никто меня не бил. Теперь сама удивляюсь. А вот Марии было несладко: я росла, под ее, можно сказать, защитой.

МАМУ НЕ ПОМНЮ. Но картина перед глазами: стол, на нем мама лежит, вся в белом, Марыся почему-то плачет, возле нее шестилетний брат Слава стоит молча, а я все время бегаю к деревянным ангелочкам в изголовье гроба. Я их впервые видела.

Знаю от сестры: мама белила перед Святым Вечером печку и вдруг закашлялась. Кровь на ладони. Печь недобеленной осталась. Через полгода мамы не стало. Туберкулез.

— Я вам отдала здоровую! — упрекнет на похоронах сваха сваху — мамина мама — папину маму. Мол, вы довели до того, что умер мой ребенок на 30-м году жизни.

Тяжкое обвинение, брошенное с горя, но после него наступило, мягко говоря, отчуждение.

Кстати, обеих баб звали Настунями.

НЕ УПОТРЕБЛЯЛИ СЛОВО «БАБУШКА». Говорили «баба», что не было унизительным. И всем на «вы»: папе, маме, бабушке, деду. Могли, в семьях, где больше любви, сказать «бабунечко», «дідуню», но я такого не слышала и не употребляла, некому было научить ласке.

Когда дед Дмитрий, мамин папа, умер 34-летним от аппендицита, в 1911, баба осталась с тремя детьми и позже вышла второй раз за Василия. По-уличному назывался Васыль Бабин, а она — Василиха Бабина, потому что так было принято — называть женщин именами мужей: Дмитриха, Гаврилиха... Баба жила на «Красном Селе», это древнее название угла — высоко там.

Туда, на Красное Село, меня взяли сразу как мама заболела. Дед Василий носил меня в корзине за спиной, цацкался, играл. Теперь думаю: потому я и выросла такая здоровая, с интересом к миру, к людям, вообще счастливая, — от той любви, которой еще не осознавала.

СЕСТРЫ — ЕЛЕНА И МАРИЯ (СИДИТ С БУКЕТОМ) / ФОТО ИЗ ЛИЧНОГО АРХИВА ДМИТРИЯ ДЕСЯТЕРИКА

 

Баба Василиха еще раз взяла меня к себе в 1947, уже во второй раз овдовев. Я там жила всю весну и пол-лета. А в июле пришла учительница: «Тебя посылают в Станислав на пионерский слет». Шагнула, чтобы зайти в дом, — баба пошла впереди нее и не пригласила войти.

Баба не сказала: «Не едь», ведь отец позволил. Но после того слета ни разу меня на Красное Село не пригласила.

КОГДА ПЕРВЫЕ СОВЕТЫ ПРИШЛИ в 1939 году, многие верили, что это к добру. Недавно моя одноклассница Ира Безручко вспомнила историю. Маленькой собственными глазами видела. На въезде в село люди — среди них, кстати, был и мой отец, Дмитрий Трицкан, — вывесили сине-желтый флаг, чтобы поздравить «армию-освободительницу», отпраздновать воссоединение с Большой — Восточной Украиной. И вышел из машины командир, снял флаг, повесил красный. Сразу дали понять, что к чему.

НА СЛЕТЕ В СТАНИСЛАВЕ нас разместили в гостинице. На улицу я вышла в пионерском галстуке. И тут же наткнулась на односельчанку. Их семья жила в центре села, дом под бляхой. При Польше женщина, которую я встретила, даже в газетах печаталась. Как теперь говорят, сознательная украинка. А я в красном галстуке.

Вернулась в гостиницу. Там все не такие сельские, как я, одеты хорошо, ухожены. Сидела тихо и плакала. Была так подавлена, что когда на слете вышла на сцену читать стихотворение, то забыла текст.

ПАСХАЛЬНЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК. 1949 год. Утро. Я ступаю за порог и вижу под забором белый треугольник, на нем чернилами: «Трицкан Елене, дочери Дмитрия». Открываю, там машинкой напечатано: «Брось немедленно комсомол! Ты стала на скользкий путь». Понятно, печатали под копирку. Какой комсомол — мне 13 лет, рано (я поступлю, но через год, уже в Богородчанах). В школе я в тот день не появилась. И пришла наша классная руководительница через все село. На вопрос «Почему ты не в школе?» я ничего так и не сказала. Папа сидел молча за столом. Учительница, наконец, и сама испугалась и, понурившись, пошла назад.

Марыся, когда я пожалела, что это письмо не сохранилось, вскрикнула: «Да ты что! Мы с папой те треугольники подбирали и уничтожали, нам их все время подбрасывали!»

Подбрасывали, потому что считали, что отец позволяет воспитывать дочь в коммунистическом духе. Я понимала, что папа между двух огней. Он хотел, чтобы я не повторила колхозную судьбу старшей дочери, чтобы хорошо училась. Я ездила не только на слет, но и в Москву на экскурсию как отличница, после возвращения должна была рассказывать на школьном дворе, что там видела. Бормотала что-то об Оружейной палате, о Соборе Василия Блаженного и Красной площади. Люди хмуро слушали.

МАРЫСЯ С МИХАИЛОМ ПОЗНАКОМИЛАСЬ 18-летней, а ему было только 17. На вечеринке платок у нее взял, спрятал, она пыталась забрать — с той шутки у них и началось. С каждой вечеринки, с пения или гуляния провожал домой. Я очень гордилась, что такой хороший парень ходит к сестре. Мигает вечером за калиткой сигарета — это Михась ждет.

Марысе было 13, только закончила 6 классов, хорошо училась. А папа сказали: «З тебе пані не буде. Треба робити». Сразу запрягли в работу. Работала с тех пор как рабыня и дома, и позже в колхозе.

Михаила, совсем юного, забрали в Кривой Рог по трудовой мобилизации. «Там», — вспоминал, — «мы ходили строем, пели украинские песни». Жалел, что вместе с односельчанином («Двое дурных!») решили бежать. Переплыли через Днестр.

За тот побег осудили на год, работал в шахте на Донбассе. Вернулся в 1950. И тогда случилась такая беда. Однажды Мария собралась к соседям, где сходилась молодежь, и папа приказал: «Абис була мені дома до заходу сонця».

Конечно, не успела. И отец ее избил.

После того Михаил прислал сватов.

Через много лет, когда я прилетела к ним в Казахстан, признался: «Мне еще не надо было жениться, слишком молод. Но не мог видеть, как твои дома издеваются над Марысей».

Ты, Дмитрий, спрашиваешь, почему мать, пусть и неродная, не вступилась за падчерицу. Чтобы ты понимал, падчерица никогда не слышала от мачехи своего имени. Только: «Ти, гонице!» (распутница, шлюха. — Д.Д.) — и еще другие оскорбительные слова — это на нее, скромную, честную девушку, трудившуюся день и ночь.

Было красивое венчание и свадьба в начале 1951. До сих пор помню. Как и единственную «тройку» по немецкому, которую влепила мне учительница за неготовый по такому случаю урок.

ЧЕРЕЗ ПОЛГОДА ПОСЛЕ СВАДЬБЫ, в августе 1951, Михаила арестовали по делу об убийстве секретаря райкома комсомола Марчука.

Тремя годами ранее, в 1948, к Михаилу пришли партизаны: «Собирайся, бегом». Михась подумал, что снова понесут продукты в схрон. Но побежали в больницу в Богородчаны. Там в палате со сломанной ногой — упал с мотоцикла — лежал Марчук. Михаила оставили на страже. Зашли и застрелили.

После ареста сестра ходила пешком за 25 километров в Станислав, носила передачи, но они к мужу не попадали. Однажды увидела, как начальник Богородчанского НКВД Пушков подошел к телефону на стене, что-то сказал. Сделала так же: сняла трубку и сообщила о принесенной передаче. Это сработало: Михаилу отдали все. Вспоминал потом, как всех в камере угощал.

Отбывал срок в Казахстане. Участник Кенгирского восстания 1954 года. В 1956, когда жил уже на поселении в Балхаше, Мария приехала к нему. Таков был тощий, едва живой. Купили себе какую-то землянку. Затем Михаилу дали квартиру. Несколько раз приезжали в Украину. В конце концов переехали к младшему сыну в Томск. Там и отошли в мир иной — Михаил в 2014, я успела на его девятины; Марыся — в позапрошлом году. На ее могиле я еще так и не побывала, хотя обещала, потому что страшно ехать туда.

В НОЯБРЕ 1944 к Терлецким, нашим соседям через город, — их хата крайняя от дороги на Богородочаны, — ворвались убийцы. На глазах у дочери-подростка убили отца и мать. Женщина держала на руках годовалого сына. Я всех спрашивала: «Кто, за что?» Никто не отвечал. Малого воспитывала сестра в страшной нужде, рос безнадзорным, буянил. Сестра рано вышла замуж, муж оказался пьяницей. Куда-то уехали. Судьбы сына не знаю. До Независимости та хата у дороги стояла пустой, двор зарос огромными деревьями.

Только в восьмидесятых годах мне наша дальняя родственница, тоже соседка, сказала: «Папа мой слышал крик раненого. Он выбежал через заднюю дверь во двор. И голос: «Чево кричишь?» И выстрел». Кто мог в нашем селе в 1944 говорить по-русски? Теперь знаем: совершали бесчинства переодетые спецотряды энкаведистов, убивали невинных, чтобы подумали на бандеровцев.

После 1991 кто-то из города выкупил этот двор  и построил там дом.

НА КАНИКУЛАХ в 1948 меня послали на республиканскую Олимпиаду художественной самодеятельности. Там, в Киеве, я читала стихотворение Сосюры «Правда про фашистську біду». Вообще его не помню, только начало: «В сорок першім це було, як на нас напало зло». На заключительном концерте его декламировала. После того назначили стипендию, получала ее два года. Большая помощь папе — по 150 рублей ежемесячно. Десятину — 15 рублей — он отдавал подполью. Действовала разнарядка — кто что может дать. Как-то, до колхозов, краем уха слышала, что папа должен приготовить «халявы, сыр и мед», тогда еще оставалась у папы дедова пасека.

Однажды вечером, осенью 1948 я была у одноклассницы Марии Гуменюк, и меня там попросили прочитать тот стих. Недавно Ольга Мотрович, моя двоюродная сестра, со слов своей стрыйны — сестры отца — рассказала мне, что под окном тогда слушали люди из партизанки и человек, ответственный за пропаганду в Богородчанской округе УПА, по фамилии Паславский, заметил: «Такая нам нужна». И добавил: «Если мы детей будем преследовать, то кто мы тогда такие?»

ОБО МНЕ РОДСТВЕННИЦЫ ВСПОМИНАЛИ, что видели меня с книгой все время, и книга все толще. Думаю — где там брались толстые книги? В библиотеке нашей семилетки я все перечитала, остался только «Краткий курс истории ВКП (б)». Его взяла и даже пробовала читать. Быстро вернула.

Чтение было единственным развлечением. Мои дети не верят, но я не имела ни одной куклы. Да и откуда бы той кукле взяться?

Как стала ходить в 8 класс в Богородчаны, дорвалась до районной библиотеки. Там уже прочитала и «Гекельберри Финна», и «Тома Сойера». От «Крейцеровой сонаты» впала в отчаяние. Шевченко много знала наизусть. А еще так хотелось прочитать что-то о себе, о своем возрасте — и ничего не находила. Из-за Жюля Верна даже к экзамену по географии не подготовилась, потому что не могла оторваться — но сдала все равно хорошо.

СТИПЕНДИЮ ПЕРЕСТАЛИ ВЫПЛАЧИВАТЬ, папа сказал: «Надо идти работать». Я стала просить: «Дайте мне закончить школу». И папа больше к этому разговору не возвращался. Я очень благодарна ему за это. Мария жила уже у свекра, папа все больше болел. А маленьких детей полон дом. Я выпускной-1952 пропустила, потому что нечего было надеть, и не за что поехать в Станислав на поступление в институт.

МАРИЮ ЛЕТОМ 1952 с бригадой женщин послали в Акимовский район Запорожской области — тогда такая помощь на жатве практиковалась. Там с бригадиром разговорилась. Рассказала, что вот в колхозе ничего не платят, что весной люди даже суп из лебеды варили. Бригадир слушал молча, а потом сказал:

— Но у вас детей не ели, как у нас в 1932.

Заработала сестра много зерна, центнер пшеницы из привезенного подарила папиной семье — очень им помогла, можно сказать, спасла.

ДО СИХ ПОР УДИВЛЯЮСЬ: еще продолжались каникулы, а в августе 1952 я уже работала в Богородчанской районной газете. Меня взяли на место корректорки, которая ушла в декрет. 3 месяца — столько тогда продолжалась тот отпуск. Затем облуправление по делам издательств, ведавшее всеми газетами, направило меня в чернелицкую районку, тоже на должность корректорки. С письмом: «Примите как дочь. Она сирота «. Еду, читаю и думаю: «Почему так написали? У меня же отец есть».

В первые дни, как приступила к работе, появился в редакции крупный мужчина. Почему-то в кабинете при этом никого не было. Стал увещевать, очень вежливо, чтобы я запоминала, кто против советской власти что-то говорит. Несколько раз повторил фразу: «Это не продажа души, нет». Правда, больше я его не видела.

В Чернелице за 9,5 месяцев я заметно подросла. Работникам редакции давали огороды, дали и мне. Молодые супруги, у которых я жила, попросили эту землю. Я отдала, и хозяйка варила мне есть, относилась хорошо.

В августе 1953 редактор строго сказал: «Если не поступишь, то и не возвращайся». Поступила — на русскую филологию Станиславского пединститута (ныне Прикарпатский университет имени Васыля Стефаныка. — Д.Д.). К стипендии 2 месяца летом подрабатывала: ездила в пионерлагерь. На заработанное сшила пальто у портного. Это сейчас кажется странным, но в магазинах одежды не было.

В 1957, после 4 курса, работала воспитательницей в Яремче. По соседству, в еловом лесу, в доме отдыха не хватило места, и в наш лагерный домик поселили двух мужчин, молодого и пожилого.

Молодой сидел в коридоре и читал «Русский лес» Леонова. Я ходила мимо каждый вечер. Он эту книгу — потом признался — стал читать все медленнее и медленнее. И однажды спросил: «Ваша фамилия часом не Абдурахманова?» Все меня принимали тогда почему-то за азиатку.

Так я и познакомилась с твоим папой.

Дмитрий ДЕСЯТЕРИК, «День»
Газета: 
Рубрика: 




НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ