Лучше погибнуть в бою, чем умирать в прозябании второстепенного пасынка истории.
Александр Довженко, украинский писатель и кинорежиссер

Катя Петровская: «Чужих жертв не бывает»

Немецкая писательница украинского происхождения — о культуре памяти и поиске собственной идентичности
22 октября, 2015 - 17:20
КАТЯ ПЕТРОВСКАЯ
КАТЯ ПЕТРОВСКАЯ

В 2013 году имя Кати Петровской громко прозвучало в Европе. Сначала она стала лауреаткой престижной премии Ингеборг Бахман, а вскоре — итальянской премии Стрега. За дебютную книгу «Мабуть Естер» — роман, в котором писательница, рассказывая историю своей семьи, повествует одновременно и о событиях эпохального значения. Октябрьская революция, две мировые войны, бегство, эмиграция, Бабий Яр... Вся трагедия прошлого века сплавляется в амальгаму судеб и имен. Или возможных имен. Почему «Мабуть Естер»? Катя Петровская не уверена, действительно ли ее бабушку, которую убили в Бабьем Яру, звали Эстер... Пропавшие без вести, стертые с лица земли... Эти люди, истории о которых — во многих украинских семьях, что они оставили после своей насильственной смерти, что хотят сказать сквозь время? Книга Кати Петровской также является своеобразным поиском собственной идентичности, собственного прошлого.

Имя писательницы явилось открытием в Европе: «Мабуть Естер» за два года разошлась пятидесятитысячным тиражом, пережила пять переизданий и переводы на более чем десять языков мира. В Украине, когда в медиа начали появляться сообщения о премированной «украинской писательнице», только почесали затылок. Кто это вообще такая? Однако удачно реабилитировались в этом году. В издательстве «Книги-XXI» вышел перевод книги в переводе Юрия Прохасько. Кроме того, в Украине из-за тяги к скандальным заголовкам уже успел случиться «скандальчик», в котором Петровскую упрекнули в том, что она позволила себе говорить что-то об украинском обществе из-за рубежа. Сама же Катя Петровская восприняла это довольно болезненно, ведь она собирала и привозила большие суммы денег на Майдан, была инициатором «Киевского диалога» и очень переживает о том, что происходит в Украине. Говорит, что уже никогда мысленно не выберется из Институтской улицы, места, где родилась, места, на котором завершает свою книгу, места, где расстреляли людей...

Встретиться нам удалось в Берлине. Клубок предубеждений и вопросов распутывается. Вот писательница приглашает в свою просторную квартиру в одном из центральных районов немецкой столицы, показывает богатую библиотеку, готовит вкусный чай и дарит несколько часов по-настоящему увлекательного разговора — о топографии детства, карте и пространстве сочувствия, «фикусе и фикции», а также о потребности в переосмыслении глобальной антропологической проблемы.

— Недавно ваша книга вышла на украинском языке. В своих предыдущих интервью вы говорили, что даже немножко побаиваетесь украинского перевода. Какие у вас ощущения после выхода книги? Почувствовали ее звучание?

— Перевод Юрка Прохасько замечательный и интересный, мне очень повезло. Юрко в какой-то момент предложил мне просмотреть текст, что я сделала несколько раз. Это невероятная смелость — работать с автором в открытую. Юрко просто почувствовал необходимость: книга написана на грани двух языков, то есть она написана по-немецки человеком, который вырос в звучании русской речи, и этот русский транспонируется в немецкий.

То есть, во-первых, моя немецкая книга — это уже своего рода перевод, ведь я писала не по-русски, но у этого перевода — нет оригинала. Или точнее, как звучащая масса, так и идея вырабатывалась из какого-то межьязычия и межкультурья. Хочется думать, что не из бескультурья (Смеется. — Авт.).

Вторая мировая война — одна из важнейших тем книги. Еще мое поколение было насквозь пропитано этой войной. В советском описании этой трагедии было много правды и очень много лжи. С другой стороны, меня поразило когда-то, как в современной Германии вспоминают войну, свою роль, говорят о вине и ответственности, — весь тот комплекс, который здесь называется Erinnerungskultur, то есть культура памяти. Вот между этими двумя способами вспоминать я двигалась и в языковом смысле. А как это переводить в культуру, в которой многое не проговорено, или те же слова будут вызывать совсем другие резонансы?

Мне кажется, Юрко понял и метод письма, и интонацию, а самое главное — нашел творческое решение. И я думаю, что это был невероятно трудный поиск, но притом — очень занимательный, открытый, и вот это ощущение открытого поиска преодолело все мои сомнения.

«ТРАГЕДИЯ БАБЬЕГО ЯРА — ГЛОБАЛЬНАЯ АНТРОПОЛОГИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА»

— Я как раз хотела спросить о языке: что происходило в вашей душе, почему решили писать на немецком?

— Я живу в Германии пятнадцать лет, и язык начал вырабатывать во мне какой-то внутренний ритм. Когда хочется что-то рассказать, этот ритм появляется автоматически. Сначала у меня не было четкой языковой стратегии. Конечно, я записывала рассказы моих родителей и других людей на русском языке, но некоторые истории переводились на немецкий почти синхронно, они «хотели» быть на немецком... Это было очень неожиданно для меня. Например, история о фикусе: мне отец рассказывал, что во время эвакуации из Киева летом 1941-го грузовик, на котором они должны были уехать, был полностью заполнен, там даже стоял соседский фикус, и вот мой дед снял этот фикус и посадил моего отца на его место. Это история спасения. И вдруг мой папа говорит, «не было фикуса, не помню». И видите ли, в русском языке расстояние между фикусом и фикцией очень большое. «Фикция» — это ложь и выдумка, а Fiktion по-немецки — это сама литература. Таким образом, в немецком контексте литература, этот вымысел или домысел, становится объяснением чуда спасения моего отца и моего же рождения. То есть литература — это то, что происходит на самом деле.

Еще один момент: если пишешь на русском языке о советско-еврейско-украинской семье, то текст очень близок к мемуарам, а когда пишешь на немецком — вообще непонятно, кто говорит, кто этот «я». Текст приобретает определенный уровень абстрагирования, на котором моя бабушка «Кажется, Эстер» может быть бабушкой кого угодно. То есть из-за смены языков происходит что-то неожиданное, потому что речь не только о том, кем были наши «деды» конкретно и на чьей стороне они воевали, а о том, что это — наше общее пространство, наши общие жертвы. Это не меняет исторической ответственности одной группы людей перед другой. Но и для меня немецкий язык был выходом из самоописания себя как жертвы, роль которой предполагает для моей истории родной русский язык.

Еврейское происхождение делает тебя принадлежащим нарративу: «мы — народ жертва», это как наследство, то есть ты сам немного жертва. С «советским народом» все по-другому, потому что если мы принимаем, что советский народ — жертва Отечественной войны, то, как объяснить Пакт Молотова — Риббентропа? Если ты пишешь по-русски, ты оказываешься в этой противоречивом контексте «я — победитель», «я — жертва». Если ты пишешь на немецком, у тебя вдруг уходит почва из-под ног, ты внезапно начинаешь видеть эту проблему антропологически. Есть человек и есть насилие. И больше ничего. В этот смысле все равно, кто читает. Я написала эту книжку не потому, что это моя семья. Мне бы хотелось быть более объективной, поэтому я выбрала немецкий. У меня, как и у многих, в Бабьем Яру были убиты родственники, но я пишу об этом потому, что это глобальная антропологическая проблема, которую мы до сих пор не можем решить и которая произошла в моем городе, а не потому, что я призываю посочувствовать моему горю. Есть такая вещь, как пространство сочувствия и карта сочувствия. Пока я сочувствую своему городу, до тех пор я в нем живу. Вся книга — о том, что каждый может понять другого, что чужого страдания и чужих жертв не бывает, они все «наши». Мы живем в общем человеческом пространстве, это не отменяет нашу национальную идентификацию, наши языки и контакты, но катастрофа этого века, грехи советской империи — это со мной.

«МАБУТЬ ЕСТЕР» — ПОПЫТКА СОЗДАНИЯ ЛИЧНОГО РИТУАЛА ПАМЯТИ»

— Одной из основных линий «Vielleicht Esther» являются поиски себя, своей идентичности. После завершения книги вы чувствуете, что нашли предмет своего поиска?

— Цели такой не было, скорее, это побочный эффект: ищешь одно, находишь другое, — поиск семейной истории становится в поиском языка, идентичности или пространства. Мне хотелось собрать истории разных людей. Это маленький сборник вариантов судьбы. Но мне кажется, что вообще я искала не это. Искала какой-то личный способ того, как справиться с тем, что история такая, какая она есть, как проститься с мертвыми, с невинно убиенными, с тем прошлым, которое меня не отпускало... Каким образом можно преодолеть абсолютное зло и насилие? В таких вещах многим помогает вера. Но я воспитывалась не в жестких рамках религиозных традиций, которые помогали бы мне в каких-то неразрешимых вопросах истории и самопознания. Я не знаю молитв, то есть знаю, конечно, но это просто знание. Наверное, книга — это попытка создания личного ритуала памяти, это свершение обряда.

— Вы уже отпустили книгу или продолжаете ее переживать?

— Я никогда не думала об этой книге как о рациональном терапевтическом сеансе. Это очень сильное чувство, когда что-то выпускаешь из рук — особенно, когда чувствуешь, что сделать лучше я просто не могу. Мне повезло не только потому, что книга имела успех, а скорее в том, что она была принята и услышана, а это поразительное чувство.

— Если мы говорим об исторической памяти, мы должны признать, что еще многого не переосмыслили. Но очень важно то, что эта книга прозвучала в Германии. Как вы почувствовали, какая была реакция на ваш текст?

— Я очень боялась, что большинство читателей неверно поймет, подумает: вот опять еврейской историей нас припирают к стенке, боялась, что у меня «бонусная» тема. Я специально писала на немецком, чтобы уйти от таких упреков. То есть огромное усилие было направлено на завоевание немецкого языка, такая ненасильственная обратная оккупация, где вся советская победная лексика («любой ценой») транспонировалась в завоевание немецкого языка. Часто писали именно о языке в книге, и иногда с такой благодарностью, что мне было даже неловко, потому что я же немецкий искала, выискивала слова в словарях, проверяла по Интернету, в «Гугле», просто билась за слова, когда мне нужно было три слога, а не четыре, занималась безумным поиском правильного ритма. Вся эта книга — поиск оправдания языка, вернее, попытка найти это оправдание языку. Ведь из-за войны и всех этих катастроф наше сознание разбивается вдребезги. В немецком языке у меня была попытка определить свой путь, чтобы увидеть и описать то, что происходило, но при этом — не изнасиловать собственную душу. Это очень тонкая грань, и для каждого человека она своя. Жизнь этой книги после завершения не перестает меня удивлять. Я закончила книгу в ноябре 2013-го. Последняя глава — о моем возвращении к родному дому на улице Институтской, где я встречаю старую женщину, которая мне говорит: «Что-то часто вы сюда возвращаетесь». Хотя я редко там бывала, женщина не вымышленная — именно так и было. И я заканчиваю книгу словами: да, что-то я часто сюда возвращаюсь. Можете представить, какое у меня было чувство, когда на Институтской через два месяца погибли люди...

«ЛОЖЬ, ПОДМЕНА ПОНЯТИЙ. ИЗ ЭТОГО ВЫРОСЛА НОВАЯ ВОЙНА — ЯКОБЫ ВО ИМЯ МИРА»

— Что вы чувствуете, когда возвращаетесь в Киев?

— Что я уже никогда не выберусь с Институтской улицы.

Я уехала давно, но часто бываю здесь, потому что мои родители, друзья живут в Киеве. Конечно, город очень изменился, стал другим, но разлука делает город еще более родным. Так же происходит и с людьми. И вообще, понимаете — есть «город детства» и «город взрослых». Они не всегда совместимы. А Майдан — это как раз топография моего детства. На самом деле, важно физическое присутствие. Я знаю, что в Украине очень болезненно воспринимают, когда люди отсюда начинают что-что говорить. Я понимаю это. И не буду бить себя в грудь и рассказывать, как мы все тут боролись за Украину. Чужого горя не бывает, особенно, если оно свое.

И вот то, что начало происходить после того, как я закончила книгу, мне кажется каким-то странным ее продолжением, ничего мистического в этом нет. Есть вещи, — если они не проговорены и не осмыслены, то на другом уровне они возвращаются обратно. Благодаря многолетней работе общества в Германии есть консенсус относительно того, что такое мир и что такое человеческая жизнь. А в России он исчез довольно давно. То, что происходит сейчас, имеет прямое отношение к недоосмысленной памяти о войне. Ложь, подмена понятий, вся советская палитра методов. Из этого выросла новая война, якобы во имя мира.

 — Много проблем возникает из-за дефицита знания. Чего, по вашему мнению, не хватает в немецко-украинском дискурсе?

— Не хватает позитивных образов. Что такое Украина? Как об этом рассказать? Дмитрий Стус говорил об этом: есть ли у нас хоть один поэт мирового уровня, который достойно переведен? Если говорить о таких позитивных культурных матрицах, где они? Чем они наполнены? Украина — мультинациональная страна. Нужно не нивелировать разнообразие, а объяснять его. Работать на включение, а не на исключение. Рассказывать свои истории. Мы нужны друг другу.

Олеся ЯРЕМЧУК, «День», Львов — Потсдам — Берлин, Фото Софи ШРИВЕР
Газета: 

НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ

Loading...
comments powered by HyperComments