Родина - это не кто-то и где-то, Я - тоже родина.
Иван Светличный, украинский литературовед, языковед, литературный критик, поэт, переводчик, деятель украинского движения сопротивления 1960-1970-х годов, репрессирован

Война и человек

29 апреля, 1996 - 19:54

Чистая память о войне невозможна без правды о войне. Чтобы постичь величие Победы, надо понять, в каких нечеловечески тяжелых, жестоких условиях велась борьба с нацистскими захватчиками в ту пору, когда он оккупировал всю Украину, стоял на берегах Волги и у подножия Кавказа. Донести до честного читателя самую суровую правду о том, чего стоило одолеть врага — долг настоящей Литературы. Так творили Александр Довженко в «Щоденниках», Олесь Гончар в «Людині і зброї», Василь Быков в знаменитых повестях, Александр Твардовский в «Василии Теркине», Виктор Астафьев в романе «Прокляты и убиты».

Сейчас мы предлагаем читателям главу из романа замечательного современного русского писателя Георгия Владимова (1931—2002) «Генерал и его армия». Время действия — лето 1942 года; самые страшные дни войны — враг рвется к Сталинграду. Владимов был исключительно честным, сурово требовательным к себе писателем; хоть он по возрасту воевать не мог, но боль военного лихолетья всю жизнь терзала его. Он писал свой роман 15 лет (завершал его в эмиграции, в Германии, куда был выслан из СССР в 1978 году за беспощадно правдивое исследование психологии сталинизма в своем маленьком шедевре — повести «Верный Руслан»), писал, укрепляясь в ненависти ко лжи, лакировке и псевдопафосу. «Так было, — писал Георгий Владимов в 1995 году. — И хотя я наделил известного Л. Мехлиса фамилией Дробнис, а генерала Чибисова, командовавшего затем 38-й армией, бравшей важнейший для взятия Киева Букринский плацдарм, назвал генералом Кобрисовым — я не изменил ни одного факта». Остается добавить, что в центре внимания Г. Владимова как художника — не столько «генеральская», «офицерская» или «солдатская» правда, сколько великая тема — психология Человека на Войне. Своим творчеством этот писатель достойно продолжил реалистические традиции русской литературы.

ВЫСОТА 119 (ИЗ РОМАНА ГЕОРГИЯ ВЛАДИМОВА «ГЕНЕРАЛ И ЕГО АРМИЯ»)

«Горячим летом 1942-го, после сдачи Ростова и Новочеркасска и приказа 227, «Ни шагу назад», как соловьисто защелкали выстрелы трибунальских исполнителей! Страх изгонялся страхом, и изгоняли его люди, сами в неодолимом страхе — не выполнить план, провалить кампанию — и самим отправиться туда, где отступил казнимый. Так обычен стал вопрос: «У вас уже много расстреляно?». Похоже, в придачу к свирепому приказу спущена была разнарядка, сколько в каждой части выявить паникеров и трусов. И настреливали до нормы, не упуская случая. Могли расстрелять командира, потерявшего всех солдат, отступившего с пустой обоймой в пистолете. Могли — солдата, который взялся отвести дружка тяжелораненого в тыл: «На то санитарки есть». А могли и санитарку, совсем молоденькую, которая не вынесла вида ужасного ранения, ничего сделать не смогла, сбежала из ада. Ставили перед строем валившихся с ног от усталости, случалось — от кровопотери, зачитывали приговоры оглохшим, едва ли вменяемым. И убивали с торжеством, с таким удовлетворением, точно бы этим приблизили Победу.

...И вот однажды пришел из боя лейтенант с одиннадцатью солдатами, остатком его роты, и сказал, что есть же предел идиотизму, что с такой горсткой людей ему не отбить высоту 119, и он их губить не станет, пусть его одного расстреляют. Лейтенант Галишников — так звали обреченного, генерал его имя запомнил. Он сам наблюдал этот бой из амбразуры дивизионного НП и видел, что не выиграть его, по крайней мере, до темноты; можно лишь всем полечь у подошвы той высоты, чтоб исполнился приказ 227. Но наблюдал не он один, с ним вместе находился в блиндаже уполномоченный представитель Ставки, генерал Дробнис, с многолюдной свитой. Эта свита вполне бы составила доброе пополнение тем одиннадцати измученным солдатам. Но известно же: в атаку идти — людей всегда не хватает, а зато их в избытке, где опасность поменьше. И чем дальше от «передка», тем народу погуще, тем он смелее и языкастей. Вот и свита Дробниса, наблюдая в хорошие немецкие цейссовские бинокли, критиковала неумелые действия ротного: все-то он толчется у подошвы, которая немцами хорошо пристреляна, велит людям залечь, тогда как надо броском преодолеть зону обстрела. И они прямо-таки вскипели негодованием, когда стало видно, что он отступает.

Генерал Дробнис распорядился позвать его в блиндаж. И лейтенанта Галишникова привели — черного и потного, едва шевелившего языком. Он опирался на автомат, как на посох, и все порывался то ли присесть, то ли прилечь и уснуть.

Генерал Дробнис был грозою генералов и умел нагонять на них страх, не будучи ни полководцем, ни корифеем-штабистом, ни сколько-нибудь сильной личностью; он был цепной пес Верховного и выказывал ему собачью преданность такого накала страсти, что Верховный устоять не мог, он тоже имел слабости — и прощал Дробнису, за что другой бы угодил под высшую меру, как несчастный Павлов. Расстрелять Дробниса могли за один только Крым, куда он был послан спасти положение и для этого наделен полномочиями, которые его ставили вровень с командующим Крымским фронтом; разумеется, Дробнис его подмял, воителя способного, но мягкотелого, и раскомандовался сам, чем сильно помог Манштейну справиться одной своей 11-й армией с четырьмя советскими. Сказывали, прощение у Верховного Дробнис выслужил, став на колени, плача и клянясь, что жизнь у него отнять могут, но не отнимут его преданности любимому вождю, и не так смерть ему страшна, как расстаться с предметом его любви преждевременно. Будто бы нагадали Дробнису, что умрет он за три недели до Верховного — и, значит, будет избавлен от горя пережить его и не так много потеряет счастья жить в одно время с ним. Это поразило Верховного до глубины души. Командующего фронтом он отстранил, а Дробниса, все по той же слабости, крепко пожурив, пообещав ему в следующий раз ближе познакомить с товарищем Берия, назначил представителем Ставки. Суждено ему будет за войну побывать в членах Военных советов семи фронтов — и нигде не прижиться, всех командующих отвратить интригами и наушничеством Верховному, доведя до слезных молений: «Уберите его!». И Верховный, вздыхая, куда-нибудь его переместит, другому командующему в острастку, чтобы не зазнавался. В то лето Дробнис, кочуя по всем фронтам, появлялся неожиданно с командой старших офицеров разного рода войск и проводил волю Верховного. Битье командиров по мордасам, не принося ощутимого успеха, из моды уже как будто выходило, да, впрочем, генерал Дробнис этим и не пользовался, уважая свой статус комиссара; он другое делал, для кого-то даже и худшее: командира, по его мнению, не справлявшегося, тотчас отставлял и временно, до приказа Ставки, назначал кого-нибудь из своих. Этими полномочиями он пользовался размашисто, и простирались они вплоть до комдивов.

Боевые генералы признавались, как страшит их лицо его, с заросшими густо углами лба, красными сверлящими глазками, крючковатым носом, патрициански надменной отвислой губою — таким, верно, было лицо Нерона, лицо Калигулы. Страх наводила его речь, всегда таившая угрозу, раздраженно вскипающая при малейшем ему возражении, мгновенно переходя в злобное, и непременно капитальное, обвинение. Ввиду малого роста носил он сапоги на высоком каблуке и не снимал пошитую на заказ фуражку, с высоким околышем и приподнятой тульей. Такие обычно еще и ненавидят «длинных».

И вот перед ним предстал высокий нескладный юноша, с изможденным лицом, без конца моргая запорошенными землей глазами, в порванной, без пуговиц на груди, гимнастерке, со сбившимся набок ремнем. Всем в блиндаже, щеголеватым, отглаженным, он был такой чужой, а более всех Дробнису — и, кажется, не испытывал перед ним страха, по крайней мере большего, чем только что испытал на высоте 119, после которого уже ничем его нельзя было напугать.

Дробнис это учуял, однако ж он был психолог и знаток человеков, то есть знал, что напугать всегда можно, и знал, чем напугать.

— Ну, что, вояка? — сказал он со смешливым презрением. — И сам высшую меру заработал, умник, и бойцов своих под монастырь подвел.

— Чем? — точно бы очнулся лейтенант Галишников. — Чем я их подвел?

— Ну, как же! Верховный, кажется, предельно ясно выразился: «Ни шагу назад без приказа высшего командования». А люди по чьему приказу отступили? Ты для них — высшее командование? Всем — штрафная рота, вот что ты им сделал.

Лейтенант Галишников медленно разомкнул запекшиеся губы:

— Все же не смерть...

Генерала Дробниса это позабавило:

— Я же говорю — умник. Он думает, что там санаторий! Курорт!

Вся свита взвеселилась тоже. Лейтенант Галишников угрюмо склонил голову, так постоял секунды две и вдруг вскинул автомат. Показалось, он сейчас всех посечет, кто был в блиндаже. Свита похваталась за свои кобуры.

— Нате, — он на обеих ладонях, как на подносе, протянул автомат Дробнису. — Берите ваших людей, вон у вас их сколько. Атакуйте! Может, у вас получится.

Генерал Кобрисов успел подумать — его пристрелят сейчас же, в блиндаже, не дожидаясь трибунала. Однако ж Дробнис сказал спокойно и не повысив голоса:

— Это ты неплохо придумал. Только я, видишь ли, не в твоем возрасте — в атаки бегать. Мне уже, слава Богу, пятьдесят четыре. И мои люди другие обязанности исполняют, которые на них родина возложила. Поэтому вот что мы сделаем: сейчас мой человек возьмет твоих людей и покажет, как это делается. Как высоты берут, когда хотят их взять. А потом, с чистой совестью, мы тебя расстреляем. И напишем родным твоим: «Лейтенант Галишников расстрелян за трусость». Идет? Или, может быть, передумаешь, сам пойдешь?

Лейтенант Галишников молча помотал головой. Взгляд Дробниса обшарил всю свиту, задержался на самом молодом и младшем по званию. Был он полнотел и статен, с округлым ясным лицом, со смешливыми ямочками на щеках, в движениях нетороплив и слегка небрежен, но точен.

— Майор Красовский, — сказал Дробнис, — примите у него оружие.

Улыбчивоглазый майор, хоть и привыкший к причудам хозяина, все же взял автомат с некоторой оторопью, вмиг переменившись лицом. Он улыбался, но какой-то натужной улыбкой, явно предчувствуя нехорошее. С таким лицом, подумал Кобрисов, не идут отбивать высоты. Даже когда очень хотят их взять.

И, конечно же, он ее не взял, бедный майор. Он под огнем залег еще поспешнее Галишникова и сразу потерял нескольких, остальные уползли под прикрытие сгоревшего «тигра». Видимо, утратив над ними власть, уполз и он. Больше они оттуда не высовывались. В блиндаж он вернулся весь потухший, зябко вздрагивая и избегая взгляд поднять на Дробниса. Тот и сам не спешил посмотреть на него. Настал черед рассмеяться лейтенанту Галишникову. Это было похоже на рыдание, в его смехе звенели слезы, и слезы текли из глаз, оставляя на щеках борозды. Не забыть Кобрисову, как страшно, с пеной на губах, ругался лейтенант Галишников.

— Ну, что, папаша? — выкрикивал он, перемежая матерщиной, срываясь в хриплый фальцет, и на его лбу и на шее вздувались жилы. — Не вышло у твоего холуя? Ага, то-то, папаша! Спасибо, хоть посмеяться дал перед смертью. Теперь можно и к стеночке. Со спокойной душой. Ну, где тут меня в расход выведут? Ведь, кажется, ясно Верховный выразился: расстрел на месте!..

Генерал Дробнис, багровый лицом и затылком, выслушивал это, отвернувшись от зрелища, для него неприличного, — от впавшего в истерику, плачущего мужчины. Чтобы не уронить себя навсегда, он должен был найтись и что-то совершить невероятное. И он-таки нашелся и совершил.

— Лейтенант Галишников. — сказал он спокойно и тихо, — вы свободны.

Кажется, это всех поразило. Лейтенант Галишников, взглянув удивленно, помотал головою и вышел, тяжело ступая. Майор Красовский, пылая, прильнул к биноклю, весь ушел в наблюдение за оставленной им позицией. А у Кобрисова от сердца отлегло: хоть один своим страхом не навлек на себя смерть, но отдалил ее. Между тем была исполнена та часть уговора, которая молчаливо подразумевалась. В том поднебесном кругу, где вращался Дробнис, были же какие-то блатные правила, был свой разбойничий этикет, ему не чуждый. Поистине, Бог эту страну оставил, вся надежда на дьявола».


***

Невозможно представить себе безмерность горя, которое принесла украинскому народу война, и животворность Мира, который пришел с Победой, не прочитав дневники Александра Довженко. Наш гениальный кинорежиссер и писатель предвидел еще в апреле 1942 года, что «на украинских полях и селах в огне и пламени решается судьба человечества, разрешается громадная проблема мировой гегемонии, решается судьба человечества на нашей недоле. Такая несчастливая земля наша. Такая судьба наша несчастливая».

Записи Довженко, из которых встает до основания разрушенный Киев, — это образ той страшной «точки отсчета», с которой начала вставать из пепла, возрождаться единственная в мире, неповторимая Украина.

16. XII. 1943

«Моя поездка в освобожденный Киев неожиданно, вместо счастья и радости, принесла мне такую горькую грусть, такую душевную рану, что не знаю, выздоровею ли я от нее скоро.

Я прилетел под Киев 5 (ноября в 1943 г. — И. С.) в Гоголево или, вернее сказать Оглав, откуда сразу же приехал в милое село Требухи, где я когда-то до войны покупал себе пасеку. В Требухах ночью я видел большое красное зарево пожара. Это горел наш Киев. На второй день утром мы поехали несколькими машинами на Заднепровье в село Новые Петривци, в штаб фронта. Ехали через сожженные дотла Бровары, через сожженную Пуховку, которую я так любил, через Дубечню сожженную, еще через какое-то сожженное село и, наконец, перебравшись через Днепр, приехали в сожженные и разбитые Петривци. Через два часа приблизительно в полдень мы с Н. Хрущевым, маршалом Г. Жуковым поехали в Киев. Разрушенные дороги, падаль, словом все, как на войне. Въехали в Киев со стороны Куреневки, Подола на Крещатик. Крещатик горел. Горел дом обороны и соседние дома.

Потом мы ехали по Софийской улице на площадь Богдана Хмельницкого. Горел дом архитектора Алешина. Суетились пожарники. Горел университет. Красное пламя вырывалось из красных окон с треском и глухим гуденьем. Рвались мины в центре пожара. Людей не было. Одинокий Тарас Шевченко смотрел на фашистское злодейство и, несмотря на всю пустую бездушную бездарность манизеровской никчемности, казался грозным и гневным. Мы сняли шапки и поклонились ему. Мы были у вокзала на Безаковский улице, были на улице Ленина, которая тоже горела. В воздухе носился дым и пожарная пыль. Пахло пожаром. Но больше всего поразили меня не дома в огне, не свалки и не задымленный воздух. Более всего поразили меня, повергли в незабываемую грусть, и отчаяние, и тоску, которую я никогда не забуду, — это люди. Киевские люди. Их не было. Город был пустой. Я видел их всего около ста человек, в одиночку или небольшими кучками. Это были главным образом люди старые и инвалиды-калеки. Но все они имели тот неистовый вид, которого нельзя забыть никому и никогда в мире. Они были полупомешанные, худые, ободранные, желтые, с неестественными истерическими движениями и широко раскрытыми нездоровыми глазами. Они бросались к нам, узнавая Хрущева, целовали руки, вздыхали, плакали, что-то выкрикивали. Это было состояние людей после неслыханного землетрясения или какой-то другой геологической катастрофы. Это были люди после неслыханного несчастья, издевательств, бесправия и той опасности ежедневной и ежечасной, которая сводит человека до состояния полупомешанного растерзанного существа. Трудно описать, трудно вспоминать. Но и этих людей было так мало, что делалось страшно. У меня не сходили слезы с глаз. Я изо всех сил держался, чтобы не расплакаться, мои руки сами сжимались в кулаки и пылкие проклятия на голову немецких мерзавцев не сходили с моих уст.

Я забежал в квартиру к сестре на ул. Ленина, 9. Пусто. Значит, родителей моих в живых нет. Забежал на ул. Либкнехта в свою квартиру. Забитые двери. Пусто. Дом заминирован. Я был потом в нем на второй день и ничего не нашел в своей квартире и не узнал ее. Она была ограблена подчистую. В ней не было буквально ни одной моей вещи. Погибла моя библиотека, которую я собирал что-то около двадцати лет.

Страшную картину представлял собой Крещатик и ближайшие к нему улицы — Прорезная, Пушкина, Кирова, Лютеранская, Николаевская, Ольгинская, Меринговская, площадь театра им. Франко. Это была куча кирпича, полная разруха».

Газета: 

НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ

Loading...
comments powered by HyperComments