Прошлое не исчезает. Героически пролитая кровь не исчезает. Она трансформируется в новую форму духовной энергии, порождает человека, который должен его опеть. Прошлое воскрешается и расцветает в гении.
Евгений Сверстюк, украинский писатель, доктор философии, президент Украинского пен-клуба

Без каких-либо купюр!

Недавно увидела мир книга «Довженко без грима» (Издательский дом «Комора», 2014), при финансовой поддержке МФ «Відродження»
20 июня, 2014 - 11:01
ФОТО РУСЛАНА КАНЮКИ / «День»

Составители — литературовед Вера Агеева и историк кино Сергей Тримбач. «День» обратился к пану Тримбачу, нашему постоянному автору, с просьбой дать комментарий к изданию. А также подаем отдельные материалы из книги.

— Для меня это уже третья большая работа, посвященная Александру Довженко, — рассказал С. ТРИМБАЧ. — Первой была монография «Александр Довженко. Гибель богов» (2007), вторая — участие в подготовке к изданию «Дневниковых записей» (2013) Довженко, вместе с группой московских архивистов и историков. Это третья книга. Ее инициировала известный литературовед Вера Агеева.

Говорят, книга хорошо расходится в магазинах. Она и в самом деле, мне кажется, достаточно читабельна. Один из разделов отдан любовной эпистолярии великого мастера — письма первой жене Варваре Крыловой, актрисе Елене Черновой, затем — жене Юлии Солнцевой, и напоследок — украинской поэтессе Валентине Ткаченко (это начало 1950-х, когда Довженко, находясь в Новой Каховке, увлекся молодой женщиной).

Следующий раздел — «Довженко и вожди (Сталин — Хрущев — Берия)». Все это как будто и известно, однако открываются новые подробности... К примеру, то, как Сталин фактически продюсировал производство фильма Довженко «Щорс». Тут же представлены воспоминания людей, которые хорошо знали Довженко, — актеров Петра Масохи и Михаила Сидоркина (его дневник), кинорежиссеров Виктора Иванова, Василия Левина, Алексея Мишурина).

В отдельном разделе собраны (впервые) все варианты автобиографичных текстов Довженко — без каких-либо купюр. Интересно сопоставить, интересно увидеть, как развиваются некоторые судьбоносные сюжеты и мотивы...

В двух больших статьях В.Агеевой представлен взгляд автора на магистральные сюжеты судьбы художника. Все тексты прокомментированы и обогащены примечаниями.

Вниманию читателей предлагаю несколько писем: русской актрисе Елене Черновой (снялась в небольшой роли в фильме «Сумка дипкурьера»), письма написаны в 1928 году, когда режиссер работал над фильмом «Арсенал» и Валентине Ткаченко (1920—1970). Кроме того, фрагменты воспоминаний Юлии Солнцевой, интересные тем, что воспроизводят впечатления от поездки на Западную Украину сразу после вхождения туда Красной армии. И напоследок — мое послесловие к книге.

ИЗ ПИСЕМ ЕЛЕНЕ ЧЕРНОВОЙ

Письмо пятое

Алло, Олеся!

Семь с половиной часов вечера. Сижу я в театре на кинематографическом диспуте, где вся так называемся киевская общественность. На большой сцене сидит президиум. Его члены нагнулись над красным столом и, нахмурившись, глубокомысленно чертят крестики и другие безграмотне фигурки, въевшиеся в их уставший мозг. Словом, все как полагается. Публика кашляет и подавляет зевоту беспрерывным ерзаньем на бесплатных стульях.

За кафедрой оратор. Он очень маленького роста, и потому его совершенно не видно из-за кафедры. Поэтому мне кажется, что я слушаю хрипенье дешевенького громкоговорителя на тему о пользе кино для домашних животных.

Мне не скучно, Олеся. Я вообразил, что Вы сидите тихонько рядом со мной. Я разговариваю с Вами, и нам очень смешно. А, милый Вы мой мальчик, мне кажется, что я ощущаю на щеке прикосновение Ваших волос, Леся моя! Что это, Вы не видите? Я расскажу Вам.

Восьмой оратор... Он ничего не говорит. Он встал на голову и балансирует в воздухе ногами, вызывая радостный смех у публики. «Просим, просим! Болтайте еще». Ушел.

Девятый оратор вышел с тупым ножом. Разрезав животы публике, он старательно, методично выматывает кишки и жилы, укладывая все это вокруг себя правильными кольцами.

Довольно. Уйдем отсюда, друг мой. Ах, Олеся, Олеся, скучно мне здесь живется. Но я же обещал обо всем рассказать. Каким же был первый оратор? Он был в стихаре и в течение десяти минут кадил советским ладаном. Густым басом он пел привычное:

«Пролетарии всех стран... покупай товар в нашем ларьке, он дешевле и лучше, чем везде». Почтим же память его...

Второй оратор в течение пятнадцати минут вытягивал изо рта длинную жеваную веревку и обматывал ею зал.

Третий оратор упражнялся в произношении нечленораздельных звуков, нарочно показывая публике ее происхождение от вымерших чудовищных человекоподобных обезьян.

Четвертый оратор показал блестящее умение владеть руками на трибуне. С невероятной точностью он чертил в воздухе правильные круги, а начертивши, тыкал указательным пальцем прямо в центр, издавал отрывистые звуки.

Пятый оратор подтвердил свое откровенное непонимание кино тем, что присоединился к мнению предыдущего оратора, согласно директивам какого-то органа. И с тем сошел со сцены.

Шестой оратор просто сократил жизнь слушателям на десять с половиной минут.

Седьмой помог ему еще на десять минут.

Еле дошел домой и нашел письмо от Юры. Пишет, что Вы не забыли — «Ночь была темная, а кобыла черная. Едешь, едешь, да и пощупаешь, тут ли она». Мне стало приятно, приятно, а потом я опять загрустил.

Думаю, Леля, ведь чужой Вы, далекий и мало известный мне человек. Что же влечет меня к Вам? Почему Вы заняли самое близкое место у меня? Почему через сотни снежных верст так серьезно, упорно, подолгу гляжу я на Север. Север. Север. Русская земля. Спокойной ночи, маленькая.

Письмо семнадцатое

Приехал сегодня в Одессу. На шесть дней. Потом снова возвращаюсь в Киев. Перестраиваю группу и планы. Новый номер в гостинице.

Мой маленький, суровый друг. Вы знаете, сколько комнат я переменил за последние годы? Страшно похожие, Олеся, родная. И кажусь себе я в них одиноким и холодным. А не люблю я холода больше всего на свете. Эта комната ужасная. Не прошло еще двух часов, как я в нее вселился. Почти два часа прислушиваюсь к каким-то странным и удивительно неприятным звукам. Откуда доносятся они? Иногда они затихают на несколько минут, потом снова повторяются. Этим они обнаруживают свое, так сказать, животное происхождение. Несомненно, это не голоса обитателей соседних номеров. Обитатели, точнее обитательницы, ругают неудачные па своей подруги и посмеиваются балетными голосами. По-видимому, их там много. Они успели уже поговорить о моем темно-коричневом загаре и неприятном выражении лица. Видели меня в коридоре. Возможно, они скоро уйдут или уснут. А звуки в комнате все звучат. Больше всего они напоминают дыхание невидимого больного. Это паровые трубы. Слава богу, это только паровые трубы. В жизни не слышал таких труб. Я привыкну к ним, Олеся, к чему только не привыкаешь.

Сегодня первый вечер, когда я не хотел бы Вас видеть, Олеся. Я устал, и у меня очень болит голова. Устал с дороги или от обстановки и работы последних дней. Грустно на душе и одиноко. И потому, что устал и одинок, испытываю тихую радость, думая о Вас из далекого далека. Где Вы, моя маленькая, беспокойная девушка? Я целую Вашу милую головку и говорю: «Олеся, моя далекая грустная музыка, мне кажется, я сегодня начал стареть». Может быть, потому что сейчас в одиночестве я особенно чувствую или скорее осознаю, что я очень много знаю. И это нехорошо.

Я заснял в Киеве все, что надо было снять со снегом. Снежные поля, помните, милая, — «Гей вы кони наши, товарищи боевые». Это прошло уже. Остался холодный загар на лице и подчеркнутая седина на висках.

Ах, малышка моя. Улыбайтесь, улыбайтесь. Любите жизнь, даже если она Вас не любит. Полюбит и она Вас. Сильных нельзя не любить. А я, Олеся, солнышко? А музыка? Если б я умел играть, я каждый день молился бы земле, чтобы она отказалась принять меня двести лет. Мне кажется все время, что когда я буду слушать Вашу, Олеся, музыку, я буду счастливейшим человеком. Хотя музыка всегда настраивает меня на грустный лад. Олеся, сколько в ней человечности! Олеся, ни в одном искусстве нет ничего подобного. Олесенька, если у Вас холодно, целую Ваши милые, чудные руки и согреваю их своим дыханием.

Простите, родная, что я кислый и нехороший сегодня. Несомненно, завтра с утра в меня снова вселится мой беспокойно-упорный бес, и я буду снова похож на хороший авто с громким гудком. Как всегда.

Олеся, родная, что делать, я пропал. В соседней комнате справа закричал ребенок. Кричит! Олеся! Кричит! Я хочу сказать — плачет. В гостинице ребенок! Бью пари — грудной. Тише, перестает. Нет, снова начал. Прощайте, Олеся. Я пропал. Утих. Как жаль. А мне казалось почему-то, что я ужасно люблю маленьких детей. Впрочем, почему же мне не любить их? Вот уже он совсем замолк. Я перееду завтра в другую гостиницу, и он может быть совершенно спокоен. По-видимому, он мальчик.

Олеся, голубчик мой хороший, пишите мне скорее. Много, много в Киев. Спокойной ночи.

Ваш нелепый САШКО.

Нет, Олеся, я был неправ в начале письма. Мне безумно хочется Вас видеть. Мне кажется, что я чувствую Ваше присутствие. Вот, кажется, оглянусь и увижу Вас, родную, близко-близко. Я не знаю многих слов, но мне хочется кричать Вам об этом. Нет, шептать: «Олеся, вы здесь, родная». Обнимаю Вас, обнимаю. Близко, близко. Какие у Вас удивительные глаза. Серьезные. Какие руки, Олеся, сегодня я снова засну с Вашим дорогим именем на губах. Олеся, Олеся, девочка моя!

САШКО.

ДО В. Д. ТКАЧЕНКО 18.Х.52

Не обижайтесь, Валентино, що я порушив своє слово і знов пишу до Вас. Їй-право, й Ви могли б робить те саме, зоставшись на Низу одні, і ні з ким говорити.

Добрий вечір. Хочу дозволити собі приємність ще раз привітати Вас. У нас так тепло і так гарно, така м’якість і ласка прозора в повітрі, багатоурочисті фарби неба, а ріка, до того ж, синя од ранку й до вечора, що ніде вже на світі немає такої...

Як же не вітати Вас, коли таке навколо. Так вельми жаль, що Вас нема, хоч і ясно, що не можна було Вам кидати надовго синочка і матір.

Чи добре Вас приймає Київ? Багато написали поезій? Чи не пригнобив прозору Вашу ясну лірику суворий критик Ваш? Не потурайте моєму смакові, і навіть більше Вам скажу: коли я часом втрачав такт, а се, напевно, так і було, і коли недостойно свого стану Вас критикував і поучав, не жаліючи й позабувши, як тяжко переноситься критика творчості в молодому віці, склоняю голову перед Вами — простіть.

АЛЕКСАНДР ДОВЖЕНКО  С ЖЕНОЙ ЮЛИЕЙ СОЛНЦЕВОЙ (ИМЕННО ОНА ЗАВЕЩАЛА РАССЕКРЕТИТЬ УНИКАЛЬНЫЕ АРХИВЫ И ДНЕВНИКИ РЕЖИССЕРА ЛИШЬ В 2009 ГОДУ — ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ ПОСЛЕ СОБСТВЕННОЙ СМЕРТИ)
 / ФОТО ИЗ АРХИВА  ПОРТАЛА KINOKOLO.UA

Вже тільки після Вашого одплиття угору отут на самоті збагнув, що сам же я усе життя, необачний і байдужий до найвищих похвал, був тяжко ранимий всяким грубим критичним втручанням, від чого навіть і згорів передчасно. Я був таким ранимий і беззахисний, що з мене хтось ніби здирав всю шкуру, і я носив її в руках, як Мікель-Анджело в автопортреті на картині Страшного суду, простіть за високе порівнянне.

Єдине чим я зараз можу втішити себе і Вас, то се шанобливо запевнити: одне лише бажання принести Вам бодай краплиночку творчої користі керувало мною... Знов гуси летять, знову-чую клич у небі. Щасливо долетіти, гусоньки. Прилітайте... Як багато дивного навколо, пробачте... З другого боку, що ж я сам зробив у Вашому мистецтві? Одного вірша. Коли ще Вас на світі не було і поезія коли ще жила без Вашої милої і доброї особи, написав я був з приводу наглої кончини мого друга лише одного, прекрасного, правда, по тих часах, вірша, але й того, як потім оказалось, перехопив у мене Лермонтов...

Коли я матиму приємність дізнатися якось, що не спричинився ні до яких Ваших творчих скорбот... знов, чую, перелітають... і що бодай в найменшому чомусь я став Вам у пригоді, буду так радіти, як би радів брату своєму, чи сестрі, чи дитині. Я бажаю Вам великих творчих досягнень і піднесень душевних високих, шаную Ваш чистий зворушливий талант, Вашу молодість.

Ви більше принесли мені добра, ніж я Вам. І споминаючи Вашу зворушливу увагу до мене, я сповнений найглибшої пошани до Вас. Так вже воно й лишиться.

Вірша до моєї річки писати не треба. Прийміть того листа як певну форму звертання до Вас як до митця. Пишіть своє щось молодеє. Бо недостойно справді переносити тягар років на чужую юність. Поливайте свої квіти. Може, й не поспішайте копати надто глибоко. Нехай продовжується Ваш ясний день. Глибини й хмари самі прийдуть. Якщо судилося, ще встигнемо поплавати в них. Не треба поспішати. Хай голос Ваш остається чистим і співочим, а серце добрим.

Згадуйте часом про мене. Не зважайте на старомодну громохкість моїх листів. Хай ні вони, ніщо Вас не обтяжує. Адже пишу я на основі іншої сили речей, що мене створила.

Я старший од Вас на цілу епоху. В той день, коли, народившись на світ, Ви вперше простягли руки до матері свої маленькі ручки, я захищав уже в полі нашу Велику Радянську Вітчизну зі зброєю з руках. Хто міг тоді думать, що ті ручки триматимуть колись мого листа, написаного з найглибшою пошаною до них.

О. П.

Р.S. У мене таке до Вас прохання: якщо Вам ласка, пришліть мені нову адресу Малишка і Смолича, а також адресу видавництва «Радянський письменник». Крім того, подзвоніть сестрі Поліні Петрівні. Вона мені не відповідає, і я турбуюсь.

Я в Новій Каховці, в її місті. Як син народу, я хочу належати їй і створити про неї народну епопею. «Благослови мої, Боже, нетвердії руки».

Щасти Вам доле.

Поправка: В картині «Страшний суд» шкіру Мікель-Анджело тримає в руках не він сам, а св. Бартоломей.

«Мне очень трудно было

не показать тяжелого времени Александра Петровича...»

Ю. И. Солнцева. Воспоминания. Разрозненные главы. Варианты. Окончание.

Машинопись с правкой и вставками автора, машинопись.

1970 — нач. 1980-х

Украинская студия до 1938 г. снимала картины только на русском языке. Почему? Это был тот возмутительный случай, что мне, русскому человеку, не хотелоcь бы об этом даже думать. Ни в одной республике, кроме Украинской, этого не делалось, и когда говорят о буржуазном национализме на Украине, я думаю, что виноваты отчаcти были и наши русские руководители.

В 1938 г. Александр Петрович поставил вопрос перед Хрущевым, когда тот был первым секретарем на Украине, о том, чтобы делать картины на украинском языке. Хрущев разрешил и на Киевской студии стали делать фильмы на своем языке.

Львов был освобожден. Н. С. Хрущев предложил нам, т. е. Александру Петровичу вместе с группой выехать на автобусах во Львов и поснимать там. Это было интересно для истории — воссоединение Украины. Нам было предложено надеть военные костюмы, что мы я сделали... С нами было несколько писателей. Вместе с Виктором Борисовичем Шкловским [48] и другими мы отправились в Западную Украину. Поездка эта была очень интересной, для нас неожиданной и мы где-то все волновались. К вечеру мы въехали во Львов. В гостинице «Жорж» мест пока не было и мы решили войти и пообедать в ресторане. Во Львове в это время поселилась половина бежавшей Варшавы. Варшава бежала от немецкого наступления, кстати говоря, во Львове была и Ванда Василевская [49].

Мы вошли в ресторан потому, что другого места пообедать не было. Нас поразила невероятно богато одетая публика, грохочущая музыка. Все столы были заняты. Мы — я, Довженко, Шкловский и еще двое наших товарищей, также одетые в военное, — остановились в дверях гостиницы. Все взоры обернулись на нас. Наша одежда никак не сливалась с общим видом ресторана. Поэтому весь ресторан обернулся в нашу сторону. Музыка неожиданно прекратилась. Мы почувствовали себя в тяжелом положении, но есть очень хотелось, и мы пошли между столиков, за которыми сидели люди, глядевшие на нас угнетающим взглядом.

Найдя один из свободных столиков, мы сели. К нам подошел лакей. Шкловский обратился к Александру Петровичу: «Сашко, очевидно, мы не сюда попади, нам надо выбраться немедленно». Взяв меню, мы стали смотреть, сделав вид, что для нас ничего подходящего нет, — встали и ушли. Зал сидел в абсолютной тишине. Все следили за нашими движениями, и от этого нам было еще тяжелее. Мы вернулись в гостиницу и поселились в номерах, которые нам дали. В тот день по гостинице «Жорж» стреляли. Пуля вошла в окно рядом с комнатой редактора журнала «Коммунист», но благополучно застряла где-то в оконной раме. Что же делать завтра? И как нам нужно держать себя?

Рано утром на другой день мы вышли на улицу. Были открыты все магазины с очень хорошими, для нас невиданными, вещами. И все военные части, которые уже вошли в город (кстати, многие сюда приехали с женами), отправились в магазины. Несколько дней позже я была потрясена происшедшим. На маленькой улице Львова какая-то толпа варшавян и жителей Львова следила за нашими военными с женами. Жены одели ночные рубашки, думая, что это платья с кружевами, и с гордостью носили их. Мы прошли, опустив головы, подойти и сказать им — не могли. Публика гоготала, шла за военными с их женами по другую сторону.

Очень жалко, что мы с нашими добрыми намерениями и зачастую отсутствием культуры попадали в трудное положение и портили все, что создавали наша пропаганда и наш высокий духовный мир советской страны.

Мы прожили несколько дней во Львове и начали снимать все, что встречалось нам интересного и неожиданного. С нами работал оператор Ю. Екельчик, который никак не мог приноровиться к съемке документальных материалов и поэтому чувствовал себя плохо. Он нигде и никогда не успевал. Он был прекрасным оператором художественного фильма. Что ж делать?

Мы были у коменданта города Львова, он пригласил нас на ужин и вынимал из подвалов (в которых хранили местные богачи и которые ушли после прихода нашей армии далеко на запад) разные великолепные старые вина. Настроение наше начало подниматься, мы сняли большое количество материала во Львове, останавливались и в других местах, которые были нам интересны.

По дорогам на Львов на полях стояло много католических крестов, но когда-то вся эта земля принадлежала украинцам.

Мы решили поехать в горы на реку Черемош, в село Жабье. В горном селе мы остановились в доме, как нам показалось, богатого человека. Мы были приняты вежливо, но когда наступила ночь и, по существу, мы, советские граждане, оставались вчетвером в горном селе, я начала прислушиваться к разным шорохам, потому что мы знали, что часть бандеровцев ушла в подполье и находится в этих горах.

Мы с Александром Петровичем поместились на втором этаже небольшого коттеджа. Мы стали осматривать комнату, в которой находились, и чуть-чуть приоткрыли занавеску. За занавеской мы увидели офицерский костюм. Нас это удивило. Очевидно, во время нашего приезда люди куда-то ушли. Мы с беспокойством провели ночь, а на утро поехали на реку Черемош, по которой сплавляли лес с горных вершин Карпат. Это очень красивая река, и позднее я видела и даже снимала в своей картине «Буковина — земля украинская» сплав дерева и невероятное мастерство гуцулов, которые шестами поправляли связанные бревна и перескакивали через пороги бурной реки Черемош. Для нас эта поездка была очень интересной, и впоследствии Александр Петрович сделал картину «Освобождение», очень своеобразную по своей форме, где дикторский текст был в абсолютном смысле авторским — впервые в кинематографе. Автор высказывал свою точку зрения и делал замечания по поводу случившегося в кадре, если его что-либо не устраивало. Это в свое время произвело впечатление, и впоследствии во многих картинах режиссеры пользовались этими же приемами. (...)

В это же время я сделала фильм «Буковина — земля украинская». Я подробно тогда увидела Западную Украину, была в гуцульских селах, видела прекрасные гуцульские танцы парней в пестрых шляпах, с зеркальцами на шее. Все это меня удивляло, потому что этот национальный наряд сохранился именно здесь, в Западной Украине. Мы про свои русские давно забыли, а украинские были тогда в моде. Украинские рубашки боялись носить, хотя я всегда заказывала рубашки для Александра Петровича в мастерской Софийского собора, там делали их для выставок и музеев, и они очень нравились ему (...)

Наше появление во Львове во многом было, по-моему, не таким, каким оно могло бы быть. Отсутствие культуры в большинстве у наших товарищей, которые приехали и заняли посты в этом очень красивом городе с костелом, с чистейшим асфальтом, с богатыми магазинами, сказывалась всюду. Мне особенно бросилось одно мое посещение Львова, когда я заметила, что в городе нет мух. Я обратила внимание и позднее, снимая картину, когда увидела столовую и ресторан, полные полчищ мух и грязи, которых, как это неприятно, очевидно привезли мы.

Отсутствие этой культуры очень много портило нам не только во Львове, но и в других городах. Неумение разговаривать и понимать людей всегда возбуждало неудовольствие, раздражение и большей частью ненависть. А мы как-то долго не можем понять этого, и даже сейчас наши товарищи, которые ездят за границу, не держатся на том уровне, на котором обязаны. Я помню нашего советника Посольства в Берлине, который шел с нами по улице и говорил так: «Александр Петрович, обратите внимание, вот идут русские. Вы заметили, что это именно они, хотя я с ними и не знаком. Нечесанные головы, невычищенные сапоги. Сколько мы не говорим, что дорога к сердцу, к сожалению, не идет через эту некультурность и грязь, что это останавливает самые хорошие чувства у наших противников... Так до конца мы и не поняли, что так жить нельзя».

К картине «Буковина — земля украинская» Александр Петрович написал текст. Его тексты всегда отличались необычностью — и «Освобождение», и «Битва за нашу Украину» в этом смысле имели большой успех.

Мне пришлось снимать и в Карпатах, и в дальних и в бедных хатах, и селах гуцулов, где, кроме деревянных досок, ничего не было. Не было одеял, не было подушек, не говоря уже о простынях и других подробностях нашего быта.

Гуцулы пасли скот, обычно это были овцы, и оглашали горы необычными звуками трембиты. Изобразительно все это было очень интересно, но смысл всегда был очень тяжелым — нищета и бедность в последней своей стадии.

ПОСЛЕСЛОВИЕ. «МГНОВЕНЬЕ, ТЫ ПРЕКРАСНО!»

В «Дневниковых записях» Довженко, с недавних пор обнародованных в полной версии (все, что сохранилось, а сохранилось далеко не все) ни разу не упомянут Гете. Неужели «Фауст» не принадлежал к его, Довженко, любимым текстам? Зато «Мастер корабля» Юрия Яновского, где есть образ Довженко, имеет эпиграф как раз из Гете:

Нет! все хорошо на земле:

Черная девушка, белый хлеб!

Завтра в другой край

путешествие:

Черный хлеб и белая девушка...

Да-да, было путешествие

«в другой край».

Напомню, в финале Мефистофель созывает лемуров, злых духов, чтобы приготовить могилу для Фауста. Он уверен, что душа Фауста уже его... Слепой Фауст слышит звон лопат, ему кажется, что это народ занимается строительством дамбы, заветная цель уже близка. Он радуется, однако, незрячий, не догадывается, что это не строители — вокруг него суетятся злые духи, роя ему могилу. А он продолжает отдавать приказы строителям.

В его воображении возникает такая грандиозная картина богатой, плодородной и процветающей страны, где живет «народ свободный на земле свободной», что он говорит сокровенные слова о том, что хотел бы остановить мгновенье.

Фатальные слова сказаны. Фауст падает на руки лемуров и умирает. Мефистофель уже предвкушает мгновение, когда, согласно договоренности, завладеет его душой. Однако появляются небесные силы, и начинается борьба злых духов с ангелами. Мефистофель проклинает ангелов. Но бесы не выдержали борьбы, они убегают, и ангелы относят душу Фауста на небеса. Душа Фауста спасена!

Удивительно похоже на финал жизни Довженко. Как известно, последние годы, с 1951-го, он ездит на строительство Каховской ГЭС. И отчаяние, и трагическое ощущение близкого Апокалипсиса, все то, что сопровождало душу мастера от начала войны, меняется ощущениями противоположными. Да еще и романтические чувства к Валентине Крыловой добавились... Вообще, «все, что было со мной в Каховке, все, что видел, слышал и все, что делал, что думал, все встречи с людьми, все, что познал и пережил, гуляя в пространствах времени, прошлого, современного и будущего, — все было счастьем моим. Я был счастливым, человечным и духовно богатым. И людей любил как никогда» (Дневниковые записи. 25 ноября 1952 года). Словом, «остановись, мгновенье, ты — прекрасно!».

И возникают «левые» мечтания о возможности победы коммунизма, почти ренессансной гармонии человеческой жизни. И уже видится победа добра над злом, когда воссияет красота человеческая над миром.

Он ослеп в старости, Довженко, — как Фауст. Однако же в итоге душа его была спасена, она вознеслась на высшие ступени духа — и улетела. Недаром на его могиле на Новодевичьем кладбище в Москве можно прочитать: «УМЕР В ВОСКРЕСЕНЬЕ». Он воскреснет, а собственно — воскресает каждый раз при встрече с ним — экранным, литературным, художественным. Народ все еще закабален, и какой там коммунизм сейчас в стране, где господствует циничный и вороватый олигархат. Однако же Довженко там, в Новой Каховке, видел народ, который творит завтрашний день, творит красиво и вдохновенно... Преувеличивал, конечно, но только так, только поверив в народ свой, можно помочь ему достичь вершин, не забывая о низинах.

А Мефистофель (Сталин, с прихвостнями) проиграл Довженко-Фаусту. Слепому, седому, которому казалось, в финале жизни, что сам он профукал огромный талант свой, профукал, выдувая в трубы воспевания режима великого вождя. Не тут-то было, все получилось наоборот — в проигранной партии нашлись ходы к победе.

Вот только что же происходило на самом деле, чем были те звуки, которые слышал Довженко во время строения дамбы? То строители были, как думал Довженко, или злые духи, которые рыли могилу, — и Довженко, и Украине, а может, и целому миру?

Глядя на сегодняшний мир, скорее выберешь худший, более пессимистический вариант.

Сергей ТРИМБАЧ
Газета: 
Рубрика: 




НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ