Судьба испытывает тех, кто вознамерился идти к великой цели, но сильных духом не поймает никто, они со сжатыми руками упорно и смело идут к намеченной цели.
Екатерина Билокур, украинская художница, мастер народной декоративной живописи

«Самашедчість» как сопротивление абсурду

29 декабря, 2010 - 19:51
ФОТО РУСЛАНА КАНЮКИ / «День»

Лина Костенко приучила своего читателя ожидать от нее ТОЛЬКО чего-то чрезвычайного. Большого КУЛЬТУРНОГО СОБЫТИЯ. И саму себя «приучила» к такой ориентации в украинском литературном времени и пространстве. Видимо, потому так долго работала над романом и не отваживалась поставить последнюю точку (в тексте видны следы разновременных вкраплений). К тому же — и трудности, которые представляет для поэта переход к прозе большого формата, да еще и, так сказать, в зоне острой полемичности. И вот СОБЫТИЕ состоялось.

По правде говоря, я начинал читать роман с некоторым опасением: первые страницы напоминали хронику событий. Но с каждой страницей эта хроника наполнялась рефлексиями рассказчика и становилась рентгенограммой души нашего современника. В конце концов, в мировой литературе есть весьма продуктивный жанр политически-публицистического романа, — но тут имеем нечто иное.

Уже в самом названии романа Лины Костенко есть и прямая апелляция к гоголевским «Запискам сумасшедшего», и полушутливое, бытовое отдистанционирование. Жаргонное, «суржиковое» самашедший (или самашетчий), — как бы ни хмурились языковые пуристы, — вошло в нашу речь многими красками, то наивно-серьезными, то иронически-пародийными, то дружески-укоряющими. Так мать может сказать о непослушном сыночке, а жена о неуравновешенном муже, а коллеги о служащем, решившемся на нефортунный поступок, и т.д. (В быту украинской интеллигенции ироническое употребление суржика является способом подчеркивания его чуждости, возвышением над давлением понижающей языковой стихии.) Рассказчик романа Лины Костенко принадлежит к особой, так сказать, социально значимой категории самашедших. С самого начала своей оповеди (которая мерой искренности приближается к исповеди), он оговаривается: «Я завжди був нормальною людиною. Радше меланхоліком, ніж флегматиком (...) Спадковість у мене теж добра, психів у роду не було (...) Словом, усе адекватно». Так-то оно так, — «...а оце раптом, на зламі століть, відчув дискомфорт, крівля поїхала, звернувся до психіатра, але відхилень психіки він не знайшов». Вроде бы все и хорошо. А нет. «...Це така тонка матерія, досконалої апаратури на це нема. Сон у мене нормальний, руки не сіпаються, тільки відчуваю якийсь неспокій, ніби якісь фантомні болі душі». И в семье что-то не сладилось, жена с раздражением реагирует на его неясные тревоги, «і ми одне одного не впізнаємо». А «почалося це з того, що я раптом захотів на Канари». Конечно, слова «самашедчого» всегда имеют неожиданный саркастический подтекст. Канары влекут его совсем не в том смысле, что сильных мира сего, — курортом, океаном, экзотикой. Просто «вичитав в одному журналі, що там десь високо в горах, у вічнозелених нетрях є плем» я, яке не говорить між собою, а пересвистуеться». Это же надо так съехидничать на святую для украинской элиты канарскую тему! «І я подумав — от якби й у нас не говорили, а пересвистувались. Бо стільки вже наговорено, до цілковитої втрати смислу. Та ще й якоюсь мовою нелюдською, сурогатом української й російської, мішанкою, плебейським сленгом, спадком рабського духу і недолугих понять, від чого на обличчі суспільства лежить знак дебілізму...» Здесь уже немного угадывается одна из современных глобальных «самашедчинок»: синдром заболтанности мирового пространства. И хотя рассказчик ментально уходит в сторонку: «а при чому тут я?», — на самом деле причастность есть, и то двойная: он и жертва, но в определенной мере и соучастник того, что назвал «вратою смислу», хотя и предпочитал бы не признавать это, стоять над бессмыслицей: «Фах у мене сучасний, абстрагований від ідіотської дійсності, я можу говорити виключно мовою комп’ютерних программ». Но, как мудро сказал величайший из классиков, жить в обществе и быть свободным от общества невозможно. И «мова комп’ютерних программ» не помогает нашему герою объясниться даже с шестилетним сыном, который-де «вже матюкається», так как в их детсадике лидером некий Борька, а у него «за кожним словом — «блін», «круто»... Тем более — не помогает взаимопониманию и с более широким миром. «...Іноді мені здається, що колись я вийду з дому через вікно, і більше мене ніхто ніде не побачить». Можно строить иллюзии, но реально таким красивым способом спасались только от женитьбы, да и то в комедиях прошлого. Из мира ни в какое окно не выпрыгнешь. А особенно из мира абсурда, обступающего рассказчика — неконформного интеллигента, кандидата в «самашедшие». Абсурд этот и неизбывный украинский, и вовек неисчерпаемый планетарный. Восприятие его обостряется тем, что наступает 2000 год, Millenium, смена тысячелетий (этим датируется начало «Записок...»), а это неизбежно порождает своеобразную мистику тревог и ожиданий глобального масштаба. И вдобавок наш интеллигент имеет несчастливую привычку читать газеты, смотреть по телевизору новости и, наверное, регулярно просматривать интернет. Вот тут-то планетарный абсурд и настигает его лютыми информационными штормами. Вопреки своему, казалось бы, однообразному репертуару: ополоумевшая на сексе, бесстыдной роскоши и книге рекордов Гиннеса сытая часть человечества — и погрязшвя в бедности и болезнях основная его масса (да еще бесконечные природные катаклизмы и техногенные катастрофы), — вопреки такому ограниченному формату сенсаций — какая неисчерпаемость в вариациях! В романе системно, — но с художественно и психологически выдержанными паузами, которые должны предотвращать чрезмерность и однообразие, — подаются эти остроумно откомбинированные (в сознании «самашедшого») пряные информкоктейли, вызывающие у читателя то смех, то грусть, то безнадtжные мысли о том, куда же это так упорно порывается человечество. Правда, виртуальный мир можно подключать и отключать нажимом кнопки, по вкусу и расположению духа, не очень им преисполняясь и даже ощущая себя словно бы его властителем, — но это не для нашего «самашедшого» с его приматом совести над комфортом. «Ти що, колекціонуєш абсурди?», — спрашивает жена. Будто остерегает его: она филолог, пишет диссертацию о Гоголе, наверное, боится, чтобы муж не стал Фердинандом VIII. И вместе с тем тонко «подсвечивает» его тревоги гоголевскими пассажами и прибавляет к картине «всесвітнього дурдому», мучающей ее мужа, отдельные моменты, пока что локальные, абсурда сугубо нашего, «специфічного». «Розумію, чому дружина така нервова. День у день, з року в рік, усе життя одне й те ж — становище мови, яка гине, література, яка занепадає, історія, яку неможна читати без брому. Часом бачу, що вона в ступорі. А я в цих питаннях невеликий порадник. Вона більше ділиться з моїм батьком. А сьогодні вранці каже: «Мені снилося, що я займаюся фламандським фольклором. І стою в величезній черзі за грантом. Мене питають: — Ви знаєте фламандську мову? — Кажу: — Не знаю. Але я вивчу!» І раптом заплакала: «Ти маєш рацію. На Канари!» То есть: к племени бессловесных, что ли? «Це вже відчай. Я обняв її й пригорнув, і ми посиділи в такій пронизливій близькості, як у наші кращі роки, тільки тоді не було такої печалі».

Откуда же эта печаль? Только ли от эмоционального угасания и дисгармоний в личных отношениях, от человеческого одиночества (это тоже одна из тем «Записок...»), — или и за ними стоит что-то более общее? Ведь начало было таким романтическим — почти плакатно-романтическим: познакомила их и соединила легендарная студенческая политическая голодовка осенью 1990 года. Теперь, через десять лет, им, удрученным блеклостью украинской независимости и угасанием молодых порывов, будто и не очень об этом вспоминается. Собственно, и он, и она вроде бы не имеют претензий друг к другу, наоборот, готовы друг друга поддерживать... против чего? Против незримой эманации на их души больших разочарований — разочарований общества, не только личных? Не только разительных бытовых свидетельств упадка морали и «качества жизни» (сколько и горького, и смешного, скажем, в пассаже, который начинается словами: «Голоси нашого двору — це окрема тема», — хоть цитируй его и цитируй, да его ли только?), — а и того, что где-то в глубинных причинах неблагополучия. «Десять років державі, стільки депутатів і партій, патріотів та лідерів, а ні засад, ні цінностей, ні ідеології. Я не знаю, це якийсь диявольский план чи просто так вийшло?» В какой-либо дьявольский план наш украинский самашедший не очень верит, все-таки человек рацио, но и над мерой некоторой своей ответственности за то, что «так вийшло», пока еще не склонен задумываться. Может, это придет. Ведь он манифестирует глобальное мышление, следовательно должен бы уметь видеть взаимосвязь вещей, больших и малых, прошлых и будущих.

«Я системний програміст. Люди, як правило, бачать світ у діапазоні своїх проблем. Ну ще в радіусі родини, країни, свого фаху, своїх інтересів. А якщо подивитися на світ у комплексі різних подій і явищ, виникає зовсім інша картина. Бачиш критичну масу катастроф. До того ж при такій глобальній оптиці корегуються пропорції власних проблем.

— Дар одночасного бачення, — каже дружина, — це страшна річ. Може зірвати зсередини, ніхто й не зрозуміє, що з людиною сталося».

Но рассказчик спокоен: «Вона даремно боїться. Я не перекрою плащ на мантію і не підпишусь: Фердинад VIII». В самом деле, он рационалист, мировой абсурд воспринимает в информационном варианте, не философском, а конкретный украинский видит — пока что — по делам своей фирмы да еще из окон квартиры, из семейных разговоров. Пока что. Он в сторонке. Он наблюдатель. Но и аналитик, и как аналитик постепенно углубляется в ситуацию. Она становится его индивидуальным переживанием (не только его, а и жены, отца, тещи, знакомых, даже какого-то далекого «каліфорнійського друга»), в одних случаях обрастая разными попутными комментариями, порой смешными, в других, определяющих, — создавая высокий эмоциональный и интеллектуальный градус произведения.

Временное пространство «Записок...» — от украинской национальной фантасмагории, кощунственной фантасмагории, вокруг «таращанського тіла», — к Майдану поры оранжевой революции. Калейдоскоп событий, динамика общественных тенденций, напряжение гражданских порывов. Абсурд подмены («нам Україну підмінили»), губительный для национального бытия Украины и для статуса человека вообще, вызывает сопротивление в небезразличной, жаждущей духовного обновления и правды части общества. Ареной и символом этого сопротивления становится Майдан. Все это волнует, возбуждает «українського самашедшого» и его круг, вносит душевное оздоровление и просветление, преодоление одиночества в экстазе просветленного протеста... Они с женой снова на Майдане. Живые картины многосоттысячного человеческого бурления — сквозь призму личных судеб — трогают каким-то сиянием чистоты и благородства. Казалось: нет ничего невозможного, Украина станет ярчайший демократией Земли. Не стала... Но и теперь высокая этика Майдана противостоит забвению и отступничеству одних, злопыхательской хуле других. Тот дух порыва к настоящей Украине, который объединял людей разного возраста и разных национальностей, так щемяще отзывается в «Записках...», что трогает до глубины души. И кажется невероятным: как это он не «материализовался» в новое качество общества. Конечно, он оставил на нем свою глубокую печать, но самой «матрицы» изменить не смог. Версия повествователя ограничена временами оранжевой революции, но в его надежду уже врываются тяжелые тревоги. Он начинает сомневаться в лидерах оппозиции: способны ли они довести дело до конца? Но только ли в них беда?

Вроде бы глубокое обновление должно было начаться движением за «Україну без Кучми». Ладно, вот уже шесть лет Украина «Без Кучми». Уже год и «Без Ющенка». Пройдет время, будет и «Без Януковича» (правда, кое-кто считает, что с января 2010 года законы природы и общества потеряли свою силу, историческое время смерзлось, но это, возможно, все-таки преувеличение). Словом, «Україна БЕЗ КОГО» — этот вопрос человеческими или естественными силами как-то решается. Но есть другой вопрос: «Україна З КИМ»? — Пока что все ответы оказывались напрасными. Может: «Україна З НАМИ»? Тогда: кто МЫ? Каковы МЫ?

Герой не был бы «українським самашедшим», если бы не раздумывал об этом. И его раздумия ложатся в глубокое русло той национальной самокритики, традиция которой идет от Тараса Шевченко и которая никогда не забывалась, хотя в наше время и измельчала или соскользнула на негативистскую риторику — чего-чего, а в этой последней нет недостатка. Герой хочет быть конкретнее и основательнее, хотя и ему трудно выйти за пределы риторики, — но она у него страстная и познавательно направлена.

Себя он не отделяет от своего общества, которое подвергает острой критике, но к себе все же не так суров, — это тоже наша украинская традиция: вписывать свое «Я» в «МЫ», это смягчает самоосуждение. Впрочем, есть же ЧИТАТЕЛЬ — на него, на его рецепцию, наверное, и рассчитывает АВТОР (а он не тождествен ГЕРОЮ).

На периферии рефлексий «українского самашедшого» осталась одна важная тема: внемайданная Украина, внемайданный украинец. Не тот «соціально занедбаний агресивний типаж» или те «представники кримінального світу», что подтягивались к Киеву в 2004 году «під видом донецьких шахтарів», а та часть интеллигенции или, скажем, людей доброй воли, которые не распознали сути событий, с которыми нужен глубокий заинтересованный диалог, а не утомляющий их пафос. Чтобы идти в будущее, надо искать адекватное видение этой темы. Но это, наверное, уже предмет будущих «Записок...» нашего героя, а может, и совсем другого произведения. Впрочем, мотив моральных и духовных резервов нации, которые и проявил Майдан, мотив пробуждения раньше «дремавших» и их перерождения, порыва к лучшему звучит и тут. «Україна скучила за собою. Майдан — це простір, де вона зустріла себе». Не подскользнется ли снова «на плювку Диявола»? Ведь «великий бал Сатани» длится... В конце концов, в «Записках українського самашедшого» много противоречивых — одинаково пронзительных и одинаково правомерных — суждений о нашем «самашедшем» времени. И кто решит, где больше оснований: там, где радость и гордость, или там, где негодование и стыд. Или просто растерянность и отчаяние. Это наша жизнь, это мы. И любой из нас, насколько он способен брать на себя вину, бремя, ответственность. Или даже избегать их.

«Іноді мені українці здаються таким великим гарним птахом, який сидить собі й не знає, що робиться на сусідньому дереві, який любить собі поспати, сховавши голову під крило. Крило тепле, притульне, сни історичні, красиві. М’язи розслабились, душа угрілася, — прокинувся, а дерево під ним спилюють, гніздо впало, пташенята порозліталися хто куди, сидять на інших деревах і цвірінькають уже по-іншому.

Нація навіть не косноязика. Нація недорікувата.

Я розумію, все має свої історичні корені.

Часом їх хочеться висмикнути».

Таких метафор исторической судьбы Украины в романе много. Они могут противоречить сами себе, сосуществуя. Как противоречит сама себе историческая судьба Украины. В сложных визиях писателя — не в схемах публициста.

А тем временем можно с полным правом сказать: насыщенный глубокими, порой горькими раздумьями об упадке духа человеческого в современном мире и о бытии в этом мире Украины, роман поможет украинцам в усилиях пусть отчасти понять самих себя. А если он будет переведен на другие языки, — что очень желательно и важно, — он поможет миру увидеть Украину и самих себя украинскими глазами.

Иван ДЗЮБА
Газета: 
Рубрика: 




НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ