Редчайшее мужество - это мужество мысли
Анатоль Франс - французский прозаик, литературный критик

Судьба сельской девочки с Луганщины как обвинение большевизма

9 ноября, 2007 - 18:51
АННА ЕВГЕНЬЕВНА МОНАКОВА С ВНУЧКОЙ

В своей предыдущей статье «Политическая нация и память. Луганские энтузиасты исследовали за четыре года 170 пострадавших сел» («День», 10 октября, 2007 г.) я рассказала читателям «Дня» о поисковой работе, проведенной членами Ассоциации исследователей голодоморов в Луганской области по восстановлению отдельных страниц истории одного украинского рода. Результат нашего поиска послужил толчком к дальнейшему развитию этой темы, на что не надеялись ни мы, ни тот человек, который обратился в нашу общественную организацию за помощью.

Как выяснилось, Анна Неласая-Монакова, героиня нашего рассказа, целых 75 лет хорошо помнила, что же на самом деле произошло с ее семьей в 1932—1933 годах. Ее детская память надежно зафиксировала все детали того трагического времени. Знала, помнила, но — молчала. И даже самым близким людям об этом ничего не рассказывала. Как вы думаете, почему?

Оказалось, что мое предположение по поводу раскулачивания семьи Неласых было правильным. И именно этот факт своей биографии Анна Евгеньевна до сих пор старательно скрывала. Несмотря на то, что уже в наше время сын часто просил ее написать или рассказать историю своего детства, и даже диктофон для этого приобрел, женщина на это не отваживалась.

Сталинский режим поставил на тех, кого подверг незаконным репрессиям в конце 1920-х годов прошлого века, клеймо «кулаки», а на их детей — клеймо «из раскулаченных», что на долгие десятилетия сделало этих людей изгоями в своей стране. В результате у них выработался комплекс страха за свою жизнь и жизнь своих детей. У всех тех, кому удалось выжить во время последующего Голодомора, на этот комплекс наложил отпечаток страха голодной смерти, запечатленный в памяти на всю жизнь.

Сын Анны Евгеньевны Владимир написал мне, что его мать до сих пор боялась того, что правда о раскулаченных родителях может повредить карьере ее сыновей. Потому и молчала. Только иногда начинала было вспоминать, но ее сразу душили слезы, и она не могла дальше говорить.

А после того как она получила из Луганска информацию о своей настоящей фамилии и о своих ближайших родственниках, когда увидела снимки, на которых сфотографирована родная природа, меловые горы, по которым она лазила в детстве, и когда прослушала аудиозапись рассказов своих землячек-ровесниц, ей стало легче. Тогда она решила написать все, как было. И просила, чтобы ее воспоминания обязательно были помещены в книгу воспоминаний очевидцев Голодомора 1932— 1933 годов на Луганщине (которую автор этих строк планирует издать).

Владимир Константинович говорит, что когда набирал на компьютере этот текст, он плакал, даже рыдал — так наглядно он представлял пережитый его мамой ужас, что не мог сдерживаться. Для него это было шоком. В письме он поблагодарил за нашу скромную деятельность по раскрытию этого страшного преступления советской власти. И добавил: «Пусть ваша книга заставит людей содрогнуться и задуматься».

В. Монаков — порядочный, внутренне интеллигентный человек. Хорошо, что в России в его лице появился человек, который объективно относится к этому фрагменту советской истории. Благодаря воспоминаниям своей матери он лично убедился в том, что украинский Голодомор 1932—1933 годов все же был геноцидом.

Нижеприведенные воспоминания этой бывшей жительницы села Литвиново Новопсковского района Луганской области мне пришли заказным письмом из Москвы, где сегодня живет его автор. Воспоминания заверены собственной подписью Анны Евгеньевны и печатью соответствующего коммунального предприятия Москвы. Подавая это письмо, хочу сделать несколько ремарок.

Первое. В недавно изданном сборнике «Реабилитированные историей. Луганская область» я нашла фамилии Заратуйченко и Василиненко (их я называла в предыдущей статье). Книга информирует о том, что Заратуйченко Куприян Маркелович, 1874 г. р., неграмотный, крестьянин- единоличник, арестован 2.01.1933 г. по обвинению в антисоветской агитации; постановлением ЦИК и СНК УССР от 7.07.1932 г. выслан за пределы Украины. Заратуйченко Илья Данилович, 1889 г. р., имеет начальное образование. Плотник колхоза им. Орджоникидзе. «Тройкой» УНКВД по Донецкой области 15.04.1938 г. приговорен к расстрелу (неизвестно, за что). Василиненко Максим Иосифович, 1891 г. р., фельдшер сельской амбулатории. 7.07.1945 г. был приговорен к 8 годам лишения свободы военным трибуналом НКВД Луганской области (также неизвестно, за что). Все трое родом из села Новобила — соседнего с Литвиново. Очевидно, эти репрессированные сталинским режимом люди были представителями рода матери Анны Неласой.

Второе. Полученные нами воспоминания заканчиваются голодоморными событиями. А из письма Владимира Монакова мне стало известно, что дальнейшая судьба его матери сложилась так. Одна из теть, оставшаяся в живых, забрала Анну из детского дома («яслей») к себе в общежитие в Луганске. Этой женщине удалось после Голодомора устроиться на местный завод Гартмана (сегодня это тепловозостроительный завод им. Октябрьской революции). Целый год тетя с племянницей спали на одной кровати. После неудачных попыток найти работу Анне пришлось пойти в ремесленное училище при этом же заводе, потому что там учеников кормили и одевали. С этим же училищем она эвакуировалась в Саратов. А потом был Медногорск Оренбургской области, где работала учительницей, там же вышла замуж и родила двух детей...

Письмо Анны Евгеньевны, без сомнения, демонстрирует разрушительное влияние Голодомора и раскулачивания (предшествовавшего ему) на судьбы отдельных семей, переживших эти трагические события.

[Даю письмо на языке оригинала, потому что при переводе теряется стилистика речи его автора]:

«Я, Неласова Анна Евгеньевна (по мужу Монакова), родилась приблизительно в 1925 году (точной даты не знаю) на хуторе Литвиново Старобельского округа Белолуцкого (сегодня Новопсковского) района Луганской области. Родители мои: отец — Евгений Платонович Неласый, мама — Ульяна Макаровна, урожденная Василиненко.

Помню дедушку — Платона Михайловича, его дочерей (сестер моего отца) Лукию Платоновну, Прасковью Платоновну, Евдокию Платоновну, Серафиму Платоновну. С нами в семье жила тетя Серафима — тогда она была еще несовершеннолетняя.

Хутор наш насчитывал около 100 дворов, улицы располагались лучами, в центре хутора было два колодца с журавлями, на большом расстоянии от друга, называли их почему-то «мырскими». У этих колодцев стояли длинные корыта, из которых пастухи поили скот.

Улицы имели названия. Одна из них — центральная, на которой была школа, называлась «Город». Она уходила вверх, к балкам. В балках было много цветов, кустарников. Мне запомнились цветы «ветренец» и «воронец». Теперь я знаю, что этот лекарственный цветок называют «уклончивый пион». Был шиповник, терен, глид (или боярышник). Вторая улица называлась «Крейдянка», т.е. «Меловая». С одной стороны были меловые горы, которые тогда мне казались высокими. Мы бегали на эти горы, собирали там окаменевшие «пальцы» и играли ими, а из мела вырезали различные фигурки (это было уже после смерти моих родителей). А еще в меловых пещерах гнездились щуры, очень красивой окраски птичка, мы за ней охотились, так как нам сказали, что она поедает пчел.

С другой стороны в конце улицы были огороды и сады. Дорога вела в лес, и назывался он «Коробцив». В этом лесу после раскулачивания мы жили в землянках, где умерли мои родители и братики и много других людей. Третья улица называлась «Сидоровка» и вела в луга и лес «Довгый» и слободу «Белая». По пути к слободе было еще то ли село, то ли поселок Софиевка, мой отец и другие хуторяне ходили туда на рыбалку, а молодежь ходила купаться. Четвертая улица называлась «Голопузивка», где мы и жили. Помню дом с длинным высоким крыльцом (оно мне всю жизнь снится). Сколько было комнат — не помню. Помню большие сени, чулан и комнаты — три или четыре. Помню желтые ставни, большой огород, разделенный дорожкой на две половины. На одной половине, недалеко от дома, «клуня» (рига), куда складывали снопы и молотили цепами. А потом появилась веялка, которой провеивали зерно. Насколько мне помнится, она была куплена вскладчину. За клуней, ближе к саду, была пасека, почему-то не в саду, а около сада. Огород, где росла картошка, мелкие помидоры, лук и капуста, на которой мне почему-то запомнилась роса. «Крыныця», а дальше сад. Начинался сад с малины и каких-то кустарников, а дальше, с одной стороны — груши. Запомнился «бергамот», а с другой стороны — яблони всяких сортов. Под яблонями трава. Дальше шли сливы и терен. Со стороны фасада дома проходила дорога, которая вела на село Козлово. Через дорогу опять огород, где росла кукуруза, а в конце огорода — вишневый сад. Тут же, у дороги, стояли «коморы» или, как бы их сейчас назвали, хранилища. Они принадлежали людям, жившим на этой улице. В них хранили зерно.

Когда у нас на пасеке качали мед, сбегалась вся детвора, отец всех угощал парным медом (так его почему-то называли).

Жили мирно, дружно. Сеяли хлеб, выращивали огородные культуры. У нас была и бахча, было подворье, где держали скот.

Помню дедушку — с окладистой бородой и в валенках, в доме всегда были люди. Дедушка Платон Михайлович был костоправом, это знание он передал младшей дочери Серафиме Платоновне (я узнала об этом, когда в 1972 году побывала в г. Рубежном, где она жила с семьей своего сына Лени). Мне бросилось в глаза, с каким почтением относились к ним люди из окружения. До конца дней своих буду жалеть, что не расспросила ее о многом, ведь ей во время трагедии было 17 лет.

Лиц родителей почему-то не помню. Отец, наверное, был добрым и умелым, он мастерил нам, детям, человечков на ниточках и других зверюшек, делал деревянные ложки из дерева груши, я почему-то это запомнила. И еще, когда он шел по хутору, то раздавал конфеты, ребятня к нему тянулась. Когда к нему приходили друзья, он пел (наверное, хорошо). Запомнила песню «В саду при долине громко пел соловей, а мальчик на чужбине позабыл всех друзей… позабыл, позабросил…». А еще он учил неграмотных хуторян грамоте в «ликбезе», так это тогда называлось.

Мамочка моя вся в домашних заботах: трое маленьких детей и работа в колхозе. Когда родился младший братик, то его хотели назвать Алешей, а я лежала под люлькой и требовала назвать Ваней, так моего братика и назвали. Когда мама уходила на работу, братиков отводили в ясли, они плакали, и мне их было очень жалко.

А потом наступила самая страшная пора жизни нашей семьи. Дедушки, наверное, уже не было в живых, это, наверное, был 1931—1932 год. Весной пришли люди — «комсомольцы». Угнали овец, забрали лошадь, увели корову (корова была, как говорили, «половой» масти). Мама кричала, плакала, мы все трое держались за подол ее юбки и ревели. А потом выгнали нас из дома…

Как мы добирались до леса «Коробцив», я не помню. Но помню, как мужчины рыли землянки, помню, что там было, наверное, пять землянок. У нас была одна землянка на две семьи: мамина сестра Мотя, ее муж Маркиян Трембач, и у них тоже трое детей.

Лето пережили, никто не умер, перезимовали. Наверное, было кое-что из продуктов, немного зерна, муки разрешили взять. И то в наши землянки наведывались какие-то люди, чтобы отобрать последнее. Родители складывали все в кучу, сажали нас, детей, сверху и просили нас кричать и плакать, и иногда эти люди не выдерживали и уходили.

Наступила голодная весна 1933 года. Мы выловили и поели сусликов, ежей, змей — все, что попадалось, ели всякую траву — лебеду, листья липы, бересту… От зерен травы щирицы острые чешуйки шелухи застревали в заднем проходе, и мы, дети, палочками выковыривали их друг у друга.

Когда в хуторе падал скот и его вывозили из хутора, люди из землянок ходили за падалью. Запомнила конину, она была очень жесткая, мама варила ее в чугунке, потом и это кончилось. Помню, мама посылала нас, детей, в лес за щавелем. И если удавалось залезть на дерево в гнездо сороки или другой птицы, то это был праздник, яйца мы съедали сырыми. Помощи не было ниоткуда никакой. Правда, иногда тетя Марина — жена папиного брата Антона — приносила кое-какие продукты. Антон погиб в гражданскую войну, жили они в хуторе Крывоносив, это уже в Воронежской области, куда мы, дети из землянок, ходили просить милостыню. Отцу там говорили: «Евгений, у тебя золотые руки, уходи!». Однажды он попытался с тетей Серафимой уйти, но их задержали в Студенке и вернули (это мне рассказывала позже тетя Серафима). А потом он заболел и уже никуда не мог идти.

И наступил страшный голод. Первым от голода умер братик Коля. Сколько ему было лет — не знаю. Но отчетливо помню его смерть от голода. Около землянки лежала куча хвороста, он упал на нее и умер. Я плакала. А потом умер дядя Маркиян, потом тетя Мотя. Старшая дочь Фекла и ее ровесница тетя Серафима ушли из землянок и остались живы. Кстати, дядю Маркияна и тетю Мотю раскулачили за то, что у них был «млын», или ветряк. Когда я была в 1972 году в Литвиново, он еще стоял, такой белый, не разрушенный, но уже не действующий.

Часто думаю: почему с нашими семьями так поступили, за что выгнали из домов, за какие преступления обрекли на голодную, страшную (страшнее не бывает!) смерть?

Около землянок валялись, разлагались трупы, хоронить их было некому. Помню девочку одну — наверное, старше меня, звали ее Маней. Она ходила на костылях, у нее не было одной ноги. Подошла она к нашей землянке и умерла от голода…

Смерть моих родителей произошла, наверное, в июне 1933 года. Мне было семь с половиной лет. Я пошла на хутор, это расстояние примерно в пять километров (я не раз туда ходила одна), зашла к бабушке Палажке. Это мамина мама, она жила с младшей дочерью — тетей Кылыной, моей крестной, муж ее — Павел Яровой, он с детства был сиротой и жил у дяди. Дядю выслали на Соловки за то, что у него была крупорушка и жил у него батрак — племянник Павел. Но они и сами жили впроголодь. Корова у них была. Тетя Кылына болела и скоро умерла.

Я пришла к бабушке. Что я ей говорила, не знаю. Она налила мне в бутылку молока, и я пошла в лес в землянку. По пути забралась в чей-то огород на улице «Крейдянка», нарыла молодой картошки.

Зайдя в землянку, я увидела свою мамочку, лежащую на лохмотьях с распущенной косой, по лицу ползали вши, живот в буквальном смысле прилип к спине. Я стала лить ей в рот из бутылки молоко, но оно не проходило, а только булькало. Я плачу… Отец говорит: «Дочка, ей это уже не поможет…».

Я все это помню, как будто это было вчера… Спать легли с отцом рядом, я и братик Ваня. Дверь в землянку осталась открыта. Утром солнце светит… Отец стал бредить (теперь я это поняла) — говорит: «Дочка, загони волов в хлев!». И стал хрипеть. Я прошу: «Тату, не храпи!». Он умер на второй день после мамы... Мы с братиком остались вдвоем среди мертвых родителей. Сколько это продолжалось — не знаю.

Я опять пошла на хутор. Кто и как их похоронил, не знаю... Я опухла от голода, братик еще больше. Нас забрали в ясли. Братика положили на земляной пол под печкой. Он умирал, с его опухшего тела сочилась жидкость. Я сидела рядом, он скрипел зубами и просил огурчик. У меня его не было и никому до нас, детей, не было дела. И он умер. Его завернули в одеяло, цвет этого одеяла до сих пор у меня в памяти. Похоронили его рядом с яслями. Этот дом, ранее принадлежащий «кулакам», которых тоже выгнали из села, был в овраге — там, где брали глину. За три дня — три смерти! А я выжила…

Видимо, так было угодно Богу — оставить меня жить на свете за моих дорогих родителей и братиков-мучеников. Этот ужас и все эти страдания мне пришлось пережить в восьмилетнем возрасте.

Все, что я написала, — истинная правда. Ничего не придумала. Да такое и нельзя придумать нарочно. Такое не приснится и в страшном сне…».

Приблизительно такими же были судьбы всех детей крестьян в Украине, которым посчастливилось пережить тот большевистский геноцид. Как видим, их судьбы до Голодомора и после него — это жизнь в разных цивилизациях: украинской и советской. Потому что настоящая Украина до 1933 года была даже на восточной границе нашего государства. Украина, которую мы потеряли. Хочется верить в то, что не навсегда.

Ирина МАГРИЦКАЯ, глава Луганского областного филиала Ассоциации исследователей голодоморов в Украине
Газета: 

НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ

comments powered by HyperComments