Высшая мудрость — знать самого себя
Галилео Галилей, итальянский мыслитель эпохи Возрождения, основатель классической механики, физик, астроном, поэт

«Все на свете только песня на украинском языке...»

Леонид Киселев: жизнь на краю бездны. Членкор против десятиклассника
17 января, 2019 - 15:12

Напечатанная в мартовском номере журнала «Новый мир» за 1963 год небольшая поэтическая подборка 17-летнего киевского десятиклассника Леонида Киселева со скромным названием «Первые стихи» вызвала целый скандал в благородном семействе. Открывалась она стихотворением «Цари»:

Еще мальчишкой удивлялся дико:

Раз все цари плохие, почему

Царя Петра зовем Петром Великим

И в Ленинграде памятник эму?

Зачем он нам, державный этот конник?

Взорвать бы, чтоб копыта в небеса!

Шевченко, говорят, односторонне

Отнесся... Нет, он правильно писал:

Це той первий, що розпинав

Нашу Україну...

Не Петр, а те голодные, босые

В болоте основали Петроград.

За долгую историю России —

Ни одного хорошего царя.

Именно эти строки Киселева, навеянные чтением Тараса Шевченко, и раздразнили тех, кто почтительно склонялся перед «медным всадником».

Все напоминало историю с андерсеновским мальчиком. Юный автор позволил себе удивиться: если уже, по советскому идеологическому канону, «все цари плохие», так почему для Петра I сделано исключение? От удивления оставался один шаг до дерзкой  максималистской фантазии: пустить бы того медного всадника в небеса!

И вот через полтора месяца после публикации «Первых стихов» за Петра I со страниц газеты «Литературная Россия» вдруг вступился член-корреспондент Российской академии наук, пушкинист Дмитрий Благой (см.: Благой Д. Копыта в небеса! //Литературная Россия, 1963, 17 мая). Членкор Благой оказался незаурядным занудой. Он гневался, возмущался и поучал. Начав с упреков в адрес редакции, которой не стоило ставить под удар киевскую школу №37, где набирается ума поэт, реестровый пушкинист принялся напоминать Леониду Киселеву, что «воинствующий, столь невежественный нигилизм не имеет решительно ничего общего с подлинной революционностью». И посоветовал ему обратиться за консультацией к своему учителю истории: тот, мол, растолкует, в чем заключалось «историческое значение» Петра I (хорошо, что хоть в терроризме/экстремизме не обвинил: в путинской России Леня вряд ли избежал бы  соответствующей уголовной статьи).

Чтобы ошеломить своего дерзкого «оппонента», Дмитрий Благой брал в сообщники всех, кого только мог: Радищева, Герцена, Белинского, Чернышевского, Энгельса, Ленина, Дидро, Пушкина... И вот что интересно: по логике вещей, возмущаться он должен был прежде всего «неучтивым» относительно царя Шевченко, с которым солидаризировался киевский десятиклассник! Однако нет: о Тарасе Шевченко в статье Благого нет ни малейшего упоминания. То ли «политкорректность» остановила автора, или, может, он решил, что его упреки в адрес Леонида Киселева читатели сами спроектируют на поэму «Сон» Шевченко?

О том, как реагировали на скандал в киевской школе №37, знаем немного, а вот ответ Леонида Киселева имеем. Он посмеялся над членкором Благим, написав ироническое стихотворение-травестию с тем же названием («Цари») и адресацией «Д.Благому» в подзаголовке.

Еще мальчишкой удивлялся дико

Как людям непонятно, почему

Царя Петра зовем Петром великим

И в Ленинграде памятник эму.

Он нужен нам, державный этот конник,

Копыта устремивший в небеса.

Шевченко подошел односторонне.

Он, сволочь, все неправильно писал:

Це той первий, що розпинав

Нашу Україну...

И Петр, и те голодные, простые

В одном утрою к единой цели шли.

За долгую историю России

Бывали и хорошие цари.

Дмитрий Благой об этом Ленином ответе вряд ли что-то слышал. Его статья в «Литературной России» осталась казусом, сердитым дидактическим монологом,  который вызывает теперь только улыбку.

Что же касается подборки стихотворений Лени Киселева, то в Москву их привез Виктор Некрасов. Александр Твардовский, тогдашний главный редактор популярного либерального журнала, отобрал  пять из  них — и напечатал. Так состоялась поэтическая премьера юного киевского поэта, наделенного чертами гения.

ШЕВЧЕНКО И «ЗАШИТЫЕ РТЫ»

У Леонида Киселева, прекрасно осведомленного с мировой литературной классикой, было немало «собеседников» — от Шекспира и Сервантеса до Тычины, Мандельштама и Драча, однако его отношение к Тарасу Шевченко полностью особенно. Несколько флегматичный в проявлении эмоций, часто — ироничный, Киселев-поэт, оставаясь с глазу на глаз с Шевченко, становился похожим на натянутую струну. Из  его уст порой срывались высокие слова («Царь и бог стихов»; «Лишь один такой на свете /Был поэт»;  «В этом доме жил Тарас Шевченко — /Богоборец. Гений. Исполин»; «Він був як полум’я...»).  Однако ничего казенного в них не было: разве ж не известно, что глубокое чувство, чтобы проявить себя сполна, нередко требует слов и интонаций особенных, даже патетических?

Пиетет Леонида Киселева в отношении к Шевченко искренний и пронзительный, ведь он был частью его самопознания, юношеского самоутверждения, поиска этического образца. Отсюда и максимализм в выстраивании образа «своего» Шевченко, непроизвольное, инстинктивное «примеряние» собственного слова к слову «лучшего нашего поэта».

Тарас Шевченко поразил Леонида Киселева прежде всего внутренней свободой. Именно она, самоуничтожающая в своем  бесстрашном правдословии свобода, для юного киевского шестидесятника оказалась самым главным уроком поэзии, полученным от Шевченко. И он искренне проникся верой в силу слова, в «науку ненависті» Тараса:

Я знаю, что твердил Тарас Шевченко.

И, как его завет, я повторяю

Одно-единственное это слово:

НенАвиджу!

(«Стихи про Тараса Шевченко», 1963)

Эти строки 17-летнего Киселева звучали как присяга. Через несколько лет, в 1967-ом, он так и напишет в стихотворении «Дом Шевченко»: «Приношу великую присягу /У порога дома твоего». Торжественный тон этих слов вполне органичен, поскольку ему предшествует рефлексирование, эмоциональное переживание незримого присутствия Тараса здесь, в переулке около Крещатика.

Оглянемся на контекст времени: в 1961 г. Никита Хрущев с трибуны ХХІІ съезда КПСС пообещал, что до 1980 года в СССР будет построен коммунизм. Эту «благую весть» радостно подхватил Павел Тычина: «Наше покоління молоде буде вже при комунізмі жити!». И тут вдруг Шевченково «ненАвиджу!» в устах поэта-юноши...

Я бы не стал говорить о диссонансе: шестидесятники тогда мечтали о чистоте революционного флага, об очищении идеалов от сталинской скверны, поэтому ненавидеть было что. У Киселева на первый план вышел мотив свободы, бунта против пугливого повиновения, молчаливого безразличия, «зашитых ртов»... И, конечно, бунта против деспотии, давней и сегодняшней.

«Коллекция» деспотов у него достаточно существенная: демонический Сталин («Этой ночью умер Сталин», 1961; «В пятьдесят втором, холодном, трудном», 1961), Хрущев с его  фатальным самодурством: «Уберите эту картину! Ее рабочие не поймут» («Слова меняются, словно флаги», 1963), Иван Грозный («Цирюльники», 1963),  Цезарь  («Аве, Цезарь! Мы с тобою схожи...», 1965),  царь Петр I («Утро стрелецкой казни», 1965)... И опять Сталин (поэма «Осип Мандельштам», 1967)...

Интересно, что после критики Дмитрия Благого Леонид Киселев так и не «исправился»: его отношение к Петру I осталось неизменным. Под пером Киселева российский император  напоминает того сатрапа (убийцу собственного сына), которому когда-то ужаснулся художник Николай Ге, готовясь писать полотно «Петр I допрашивает царевича Алексея в Петергофе» (1871). «Я имел симпатии к Петру, но впоследствии, изучив многие документы, увидел, что симпатии не может быть...» — признавался Ге.

В стихотворении «Утро стрелецкой казни» царь увиден глазами пораженного самовидца, которому совсем нет дела до «Исторического значения» Петра I:

Мало ему тех голов, что сам

В тайных застенках рубил стрельцам.

Послам бы отсюда уйти, а Петр

Сверкает глазами, как дикий кот.

Небось, напился уже с утра.

А может, лучше бы повесить Петра?

В петле, башкою небу грозя,

Еще не так бы пялил глаза?

Но в том-то и дело, что традиция российской деспотии, направленной, в частности, против поэтов, поэзии, свободного слова, — с течением времени не исчезла! Наиболее резко эта мысль прозвучала в «злобной поэме» Л.Киселева «Осип Мандельштам» (1967) («злобной» неминуемо должна бы назвать ее обслуга действующей власти, — автор это хорошо понимал, потому и иронизировал именно так). Государство-убийца, государство, которое уничтожает «живое слово», пытаясь утопить его в вонючих «наркомовских (!) чернилах», государство-Колыма, которое бросает поэтов в «окровавленную  пасть», — такой предстает в поэме страна (власть, машина уничтожения...), поглотившая Осипа Мандельштама...

Написалась ли бы такая еретическая вещь, если бы не присутствие в поэтическом сознании Леонида Киселева Тараса Шевченко с его бесстрашным «ненАвиджу»?

Иван Малкович насчитал около десяти стихотворений поэта, апеллирующих к судьбе Шевченко и слову Шевченко (об этом он говорил, выступая в Национальном музее литературы Украины на вечере памяти Леонида Киселева 25 октября 2018-го). Так и есть. Вот этот ряд: «Цари» (1963), «Стихи о Тарасе Шевченко» (1963), «И мертвым, и живым, и полумертвым» (1966), «Дом Шевченко» (1967), «В камені, в дереві, на папері» (1968). «Він був, як полум’я...» (1968), «Катерина» (1968).

«ТРЕБА ВКРАЇНИ...»

Фактор Тараса Шевченко, несомненно, сыграл незаурядную роль в переходе Киселева-поэта на украинский язык. Об этом свидетельствовали и строки, написанные Леонидом незадолго до его очень ранней смерти:

«Треба Вкраїни. Надій і суму,

Селянських хат і курних шляхів.

Треба землі, де завжди пульсує

Шевченкове сердце, Шевченків гнів».

Что означал императив Леонида Киселева    — «Треба  Вкраїни»? Что ее недостает вокруг? Или, может, это было лирическое откровение поэта, который открывал для себя собственную глубинную связанность со всем комплексом украинскости (земля, ее люди, история, язык, культура, повседневность, символы...)? Когда-то Сергей Ефремов с удивлением и гордостью писал, что в Киеве даже в трудные времена откуда-то берется украинскость — «чи то з води, чи з повітря?» В статье «З хвиль кипучих» (а это 1919 год) он убеждал, что Киев для Деникина с его «русским миром» —  «фатальний пункт», что город на Днепровских холмах таит какую-то «загадку Сфінкса»...

Возможно, та «загадка Сфінкса» открывалась и Киселеву?

Во всяком случае, для Леонида не прошла бесследно атмосфера киевского шестидесятничества с присущими ему свободомыслием, открытостью к мировой культуре и, в то же время, той национальной болью, о которой заходила речь в кругу друзей писательской семьи Киселевых и в тогдашнем украинском самиздате.

В отделе рукописных фондов и текстологии Института литературы им. Т.Г.Шевченко НАН Украины мне попалось письмо Лени Киселева, отправленное Максиму Рыльскому 16 марта 1964 года (кто знал, что автору «Троянд і винограду» оставалось жить немного больше четырех месяцев, а самому Лене — немного больше четырех лет?). Поскольку это письмо до сих пор не обнародовалось, приведу его полностью:

«Дорогой Максим Фаддеевич!

Мне очень бы хотелось, чтобы Вы прочитали мои стихи. Для этого я отобрал некоторые из них.

Несколько моих стихотворений были напечатаны в журнале «Новый мир», в третьем номере за 1963 год. Других попыток печататься я пока не делал.

С глубоким уважением Л.Киселев.

Мой адрес: Киев, Красноармейская 168, кв.77, Киселеву Леониду».

Известно, что свои стихи молодые поэты посылают прежде всего тем, кто им эстетично близок, к кому они имеют харизматичное доверие. Ну вот, знаем теперь, что среди поэтических авторитетов Леонида был и Максим Рыльский.

Среди отосланных ему стихотворений были и такие строки: «Язык не может сразу умереть, /Скоропостижно люди умирают, /Но медленно озера высыхают, /И тихо высыхают русла рек. /Язык заброшен, но ни днесь, ни впредь /Своей вины ничем не искупить нам. /В ночной тиши за горло схватит бред, /И днем самих себя нам будет стыдно. /Язык не может сразу умереть».

Это — 1967 год. Предпоследний в жизни Киселева.

Мысль об умирании языков не могла возникнуть из ничего: Леонид Киселев видел, понимал драму украинского языка в Украине. Еще в 1963 г. он написал стихотворение, которое впоследствии стало знаменитым:

Я позабуду все обиды,

И вдруг напомнят песню мне

На милом и полузабытом,

На украинском языке.

И в комнате, где, как батоны,

Чужие лица без конца,

Взорвутся черные бутоны —

Окаменевшие сердца.

Я постою у края бездны

И вдруг пойму, сломясь в тоске,

Что все на свете — только песня

На украинском языке.

Две последние строки цитируют часто и почему-то всегда с гордостью в голосе. Хотя у Киселева они не патетические, а трагические! Впечатление такое, что писалось стихотворение уже в тот момент, когда жизнь автора зависла над пропастью («у края бездны»). И именно тогда его пронзило осознание: мир хрупкий, угроженный, как... как украинская песня, язык! Вот это пронзительное осознание, думаю теперь я, многое может объяснить в языковом выборе Леонида Киселева 1967—1968 гг. Оно является психологическим ключиком в истории его перехода на украинский язык, перехода, который произошел «над пропастью», став жестом Лениной экзистенциональной солидарности с языком. Ведь они оба очутились «у края бездны»! Солидарность та, скорее всего, была инстинктивной, очень интимной, сокровенной. И именно поэтому никогда не озвучиваемой...

Собственно, разве не о сокровенности сделанного выбора свидетельствует деталь, о которой вспоминал близкий к семье Киселевых Анатолий Шевченко: «Когда у Леонида как-то спросили, отчего он начал писать на украинском языке, он ответил просто: «Мне так хочется»?

Владимир ПАНЧЕНКО
Газета: 

НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ

Loading...
comments powered by HyperComments