Перейти к основному содержанию

УРОК МУЗЫКИ

10 января, 00:00

В одиннадцать нас отпустили с уроков. Я вернулся домой, побездельничал, послушал по радио оперетту «Вольный ветер», пообедал и начал собираться к учителю музыки. Елка, роскошная и благоухающая, стояла в сенях, а отец на своем столярном верстаке мастерил для нее крестовину. Игрушек было совсем мало — ни одного блестящего шара, надбитая розовая верхушка и с десяток рыбок, зайчиков и медвежат из потускневшего картонного серебра. В то время мне было уже двенадцать лет. За войну насмотрелся на всякое, но чего-то детского еще не дожил, и весьма радовался грядущему празднику, а особенно — каникулам.

На уроки музыки я ходил только месяц, дважды в неделю. Хотя договорились платить за каждые двадцать уроков, мама приготовила аванс для учителя, чтобы было ему на праздники. Отец работал счетоводом, мама учительствовала; каждая копейка была на счету, потому что — кроме всего прочего — приходилось оплачивать ссуду на покупку хаты. К тому же наша корова Зорька запустилась (так говорят в селе), и уже два месяца мы жили без своего молока. Однако — после долгих колебаний — меня таки пристроили «на музыку» (чем я тешился, хотя после первых уроков начал небезосновательно подозревать, что мелодика — что-то очень не мое).

Снежинки неторопливо кружили в воздухе, не зная — упасть или полетать еще. Жук, мохнатый соседский пес, всегда голодный и потому умный, заглянул мне в руку. Не жуя, проглотил картофелину и поблагодарил хвостом.

Возле продуктовой лавки расхаживал милиционер Сенкевич и торчал бывший летчик — капитан Заболотный. Милиционер был в фуражке (потому что на его здоровенную голову у государства не было шапки). Зато Заболотный был в шапке, но без шинели: где-то кому-то заложил ее за деньги, потому что непрерывно пил; на гимнастерке у него имелось полтора десятка орденов и медалей; даже в самые худшие дни не закладывал портупею. Как и все, Заболотного я жалел, а Сенкевича не любил, потому что он грубо и несправедливо разбирался с очередями за хлебом, которого всегда не хватало на всех имевших продовольственные карточки. К тому же милиционер приходился каким-то родственником моей бабушке, но — облеченный высокой должностью — нас сторонился.

Около помещения суда, как всегда, стояли подавленные люди. Под конвоем вывели бледного парня из тех, которые бежали из Донбасса. На работу под землей хватали парней по всей Украине, а беглецов ловили, как зайцев, и везли на такие же шахты в Воркуту. Сегодня потомки тех, кто прижился на Донетчине, общаются на языке, который им кажется русским, и голосуют за коммунистов.

Сразу за помещением суда — мост через болото, в которое превратился бывший пруд. За мостом — моя консерватория: лачуга, из двух окон которой одно забито фанерой. Мой маэстро носит засаленную фетровую шляпу, имеет потертый портфель из свиной кожи и занимает должность пожарного инспектора. Имеет право выписывать штрафные квитанции за непрочищенные дымоходы, но умеет закрыть портфель на два блестящих замочка, если нарушитель наливает чарку. В фартовый день маэстро (все называют его Федька) заканчивал работу в том блаженном градусе, когда все нравится; однако никогда не шатался, не падал, не ругался и не лез в драку.

Когда я вошел, Федька сидел возле стола на единственном в комнате стуле; ел вареную картошку с тюлькой; его мать делала то же самое, сидя на кровати. Несчастным рыбкам ни он, ни она не отрывали головы и не вынимали кишочки; стручки перца и лавровые листочки, попадавшиеся в рассоле, сплевывали на пол. Бутылка водки была чуть начата, так что весь новогодний праздник оставался впереди. Как всегда, мать музыканта была в одном валенке, потому что второго у нее не было. Когда босая нога синела, натягивала валенок на нее; и так несколько раз на протяжении моего урока. Гармошка с блестящими пуговицами стояла под окном на полу. Я отдал учителю деньги, он поплевал на каждую купюру и положил их под бутылку.

— Не боись, маманя! — сказал Федька и налил себе и ей. — Со мной не пропадешь, верно? Жена найдеть себе другова, а мать сыночка никада. Скажи?

— Дай сапог, пойду до ветру.

Федька снял сапог и пересел на свою раскладушку, а я взял инструмент и умостился на стуле.

— Играй, паря! Мы им покажем едрену мать!

Я начал рыпать «Из-под дуба, из-под вяза...» (такая была программа); снова и снова ошибался и злился на себя. О нотной грамоте речи не шло; маэстро ее не знал, но играл виртуозно. Под носом то ли пахла, то ли воняла тюлька, и мне ее хотелось; хочется и до сих пор, а тогда — после несытого 46-го и перед голодным 47-м — это была прекрасная еда. Маманя вернулась, отдала сапог, и они опять выпили — немного, на донышке стакана. Я отодвинулся от тюльки и играл, как игралось, а мои хозяева о чем-то беседовали, при этом однообразно и скучно матерясь. Все эти слова я знал, но чтобы так разговаривали сын и мать — никогда не слышал. Бутылка пустела. Маманя поменяла валенок, а Федька забрал у меня гармошку и запел:

Моя милка заболела,
Захотела молока.
Не попала под корову,
а попала под быка.

Маманя тоже развеселилась и — тонюсенько, по-девичьи или даже по-детски — присоединилась к вокалу: «Поезд едет, рельсы гнутся. Под мостом попы дерутся. Самый маленький попок удирает без сапог». Федька рванул гармошку и выдал текст, наполненный не только бытовым, но и философским смыслом: «Раньше были времена, а теперь моменты. Даже кошка у кота просит алименты». Не знаю, как эти несчастные люди попали из России в Полесье и куда отправились дальше; было их жалко.

Когда я начал одеваться, Федька критически взглянул на бутылку. Решил, что осталось мало, и сгреб в карман свой гонорар; из дома мы вышли вместе. На мосту ветер снял с головы маэстро шляпу, и мне пришлось ловить ее на льду, между звонкими стеблями камыша. Вместе с Федькой я зашел в лавку — посмотреть на бедную книжную полку, где между школьными учебниками изредка появлялись то рассказ Коцюбинского, то «Дикая собака динго, или Повесть о первой любви». Денег на книги я просил у мамы нечасто, потому что знал, что их нет. Но иногда все-таки просил, и мне давали. Так я приобрел «Мать» Горького, не зная, что Павел Власов и Ниловна скоро осточертеют мне на школьных уроках. На этот раз ничего интересного на книжной полке не было. В углу, прислонившись к стене, дремал капитан Заболотный; был он высок, строен и имел красивые черные бакенбарды. Федька купил водку и забрал Заболотного с собой, а я остался на спектакль «Милиционер Сенкевич меряет шапку». Видел я его уже раза три. Златозубый Уфман (директор, продавец и чернорабочий в этом магазине) выкладывал все, что имелось, а Сенкевич одну за другой брал шапки, пытался всунуть в них свою башку и с надеждой заглядывал в маленькое зеркальце. Каждый раз безрезультатно. Сегодня сюжет складывался иначе, потому что одна шапка (чудного малинового цвета с синими завязками) была почти такой большой, как нужно. Сенкевич мерял, пихал в подкладку кулаками и снова мерял. Упрел, распахнул шинель, упустил и разбил зеркальце... В конечном итоге двумя руками все-таки натянул на себя шапку, но она не вынесла издевательства и на макушке расползлась по шву. Дальше было неинтересно, потому что Уфман требовал деньги, а Сенкевич отказывался покупать «брак» и заплатил только за разбитое зеркальце. Милиционер всегда старше еврея, если у еврея нет погонов КГБ.

Жук лежал под калиткой, присыпанный снегом, но по- волчьи уверенный в себе. Хотя знал, что я, идя не из дому, а домой, не имею для него гостинца, приподнялся, отряхнулся и толкнул меня ласковым носом в руку. Весной он украл у нас трех цыплят и стал персоной non grata; в совершенстве понимал ситуацию и дружил со мной так, чтобы не скомпрометировать ни меня, ни себя.

Едва переступив порог, я ощутил, что дома что-то происходит. Отец сосредоточено молчал. Мама нервничала и пыталась казаться спокойной. Бабушка вдруг стала самой старшей не по возрасту, а по рангу; едва ли не впервые на моей памяти не улыбнулась мне и не коснулась моего плеча мозолистыми пальцами. Причина была значительной: Зорька начала телиться. Грели воду; снова и снова бегали в хлев. Отец хотел идти за ветеринаром, но бабушка «ветинара» забраковала, потому что «он еще столько не прожил, сколько я приняла телят». Пятый час, шестой... Я просочился в хлев. Теленок был на выходе, но за мешаниной крови и слизи я ничего не разглядел. Бабушка делала что-то акушерское, потихоньку советуясь с Зорькой. Отец начал читать мне лекцию о самовоспроизведении млекопитающих, но мама нас обоих вытолкала из хлева. Где-то между семью и восьмью теленка — черного, как Зорька, и с таким же пятном на лбу — занесли в хату. Вскоре он обсох и поднялся на ножки, хотя мягкие копыта разъезжались по полу. Бабушка ходила разговаривать с Зорькой; мы с мамой украшали елку, а отец взялся ремонтировать свой протез, потому что что-то там раскрутилось и вместе с ботинком отпала стопа. В одиннадцать пришли гости. Пели «За Сибіром сонце сходить...», а я то засыпал, то просыпался. Чувствовал себя счастливым, потому что Заболотный не погибает в снегу, а спит у Федьки на полу; что Уфман зашьет шапку и кому-то ее продаст; что Зорька отелилась, а завтра утром бабушка сварит роскошное сладкое молозиво... Совестно было только перед Жуком, потому что для него я мог бы что-то стянуть с этого несчастного праздничного стола, но не хотелось вылезать из-под одеяла и выходить на мороз.

Delimiter 468x90 ad place

Подписывайтесь на свежие новости:

Газета "День"
читать