50 лет тому назад
мир впервые услышал имя: Александр Солженицын![](/sites/default/files/main/openpublish_article/20121101/4198-9-1_0.jpg)
50 лет назад произошло важное событие в литературной и общественной жизни нашей страны: вышла в свет повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Своими мыслями по поводу юбилея делится литературовед и критик Бенедикт Сарнов, автор недавно опубликованной книги «Феномен Солженицына» (М., Эксмо, 2012).
Ровно полвека тому назад, в ноябре 1962 года, в одиннадцатом номере «Нового мира» увидела свет повесть никому тогда не известного автора «Один день Ивана Денисовича», и мир впервые услышал это имя: Солженицын.
Когда рукопись «Одного дня» появилась в редакции «Нового мира», Твардовский, прежде чем начать трудную и, как тогда казалось, почти наверняка обреченную на неуспех борьбу за нее, дал ее прочесть некоторым ближайшим своим друзьям. В числе первых ее читателей (если не считать сотрудников редакции) был Самуил Яковлевич Маршак.
Рассказывая мне о ней, он, между прочим, сказал:
— Я всегда говорил Александру Трифоновичу: надо терпеливо, умело, старательно раскладывать костер. А огонь упадет с неба...
Солженицын, что теперь ни говори, был тогда для нас именно вот этим самым упавшим с неба огнем.
Появление этой солженицынской повести на страницах «Нового мира» прежде всего было, конечно, огромным общественным событием, по значению своему сравнимым, может быть, только с закрытым докладом Хрущева на ХХ съезде.
Но меня — меня лично — «Иван Денисович» покорил не только этим.
В то время я прочел уже довольно много ходивших в самиздате лагерных рукописей. Читал и замечательную книгу Юлия Марголина «Путешествие в страну Зэ-Ка», вышедшую аж в 1952 году в Нью-Йорке, уже знал Шаламова... Поэтому ли, по другой ли какой причине, но тем, что он поднял новый, как тогда считалось, никем до него не тронутый пласт жизни, Солженицын меня не поразил. Поразил меня его «Иван Денисович» как событие литературное, художественное.
Хорошо помню тогдашний свой разговор о Солженицыне с одним близким моим другом.
— Ты действительно думаешь, что он великий писатель? — спросил он.
— Может быть, и не великий, — ответил я. — Но он весь оттуда, не из нашей советской, а из той, великой русской литературы.
И вот прошло полвека. Срок не только для человеческой жизни, но и для истории немалый. Много чего произошло в нашей жизни за эти пятьдесят лет.
Солженицын менялся (а может быть, не менялся, а открывался, переставал таиться, становился все откровеннее?), и менялось мое отношение к нему.
Если раньше для обозначения этого моего отношения на ум приходили такие слова, как «изумление», «восхищение», «восторг», то теперь тут более уместны были совсем другие: «недоумение», «разочарование», «раздражение», «отталкивание». И чем дальше, тем хуже: «неприязнь», «возмущение», «негодование», а в иных случаях даже «омерзение».
Но ту мою реплику, тот мой ответ на вопрос друга, считаю ли я Солженицына великим писателем, я готов, не кривя душой, повторить и сегодня. О других книгах Солженицына я этого не скажу, но к «Одному дню Ивана Денисовича» за минувшие полвека мое отношение не изменилось.
***
Литература о Солженицыне огромна. Это горы книг, статей, научных трудов, диссертаций, восторженных и полемических откликов. Казалось бы, какой простор для самых разнообразных взглядов, трактовок, эстетических, философских и политических интерпретаций роли и места писателя в литературной и общественно-политической жизни страны и мира. На самом деле, однако, особого разнообразия тут не наблюдается. Вся эта литература аккуратно делится на две противостоящие категории. Одна — это апологетика (если речь о творчестве «великого писателя земли русской» — коленопреклонение и восторг, если о его биографии — нимб пророка и гения, не жизнеописание, а житие). И другая, противоположная: разоблачения, глумления, памфлеты, а то и пасквили.
Я решил попытаться насвежо, как выразился бы сам Александр Исаевич, перечитать созданное им, окинуть его гигантское художественное наследие трезвым взглядом, без той эйфории, в какой мы все пребывали, когда он явился нам впервые, но и без раздражения, без предвзятости, вызванной превращением мужественного борца с тиранией в «апостола невежества и панегириста татарских нравов», ненавидящего демократию убежденного реакционера и оголтелого националиста.
Какая же картина открылась мне, когда я решился предпринять эту попытку?
Первое, что тут сразу бросилось мне в глаза и, пожалуй, более всего меня поразило, — это полная неспособность Александра Исаевича к трезвой самооценке, перевернутая шкала исповедуемых и проповедуемых им художественных ценностей.
Более всего разоблачает эту его перевернутую шкалу ценностей то место, которое он отводил «Одному дню Ивана Денисовича» в сравнении с другими своими вещами, в то время уже написанными, а тем более с теми, которые он еще собирался написать.
Решившись наконец выйти из подполья и отдать что-нибудь свое в легальный советский журнал, он выбрал именно эту вещь как самую безобидную, самую «проходную». Что же касается литературных, художественных ее достоинств, то она совсем не представлялась ему такой уж большой его художественной удачей. Он даже и повестью ее не считал. Считал рассказом. А назвать повестью разрешил, идя навстречу пожеланиям редакции. И даже не очень охотно: «Предложили мне для весу назвать рассказ повестью — ну, ин пусть будет повесть...» (Александр Солженицын. Бодался теленок с дубом. М., 1996, с. 28).
А на появление в том же «Новом мире» двух других его рассказов («Матренин двор» и «Случай на станции Кречетовка») отреагировал такой репликой: «Там (в «Иване Денисовиче». — Б.С.) — тема, а здесь — чистая литература. Теперь пусть судят!»
Ни за что не поверил бы он тогда— да и потом тоже (потом — тем более!), — что «Иван Денисович» останется его художественной вершиной — самым гармоничным, самым совершенным из всех его творений, всех навороченных им за всю его долгую жизнь многотомных «узлов», «глыб» и «колес».
Именно эти мертворожденные, антихудожественные, неудобочитаемые «узлы» и «глыбы», образующие гигантское многотомье его «Красного колеса», он считал главным делом своей жизни и высшим своим художественным достижением. В действительности же это был полный художественный крах. Даже первый, самый живой из этих его узлов — «Август четырнадцатого», — и тот не шел ни в какое сравнение с его романами, основанными на пережитом, на собственном, личном его жизненном опыте: «В круге первом» и «Раковым корпусом». Но и в этих своих романах он уже сильно кренился в сторону соцреализма, и не случайно тот вариант «Круга», который он считал главным, оказался суше, рациональнее, художественно беднее того, который пренебрежительно именовал «киндер-вариантом».
А в конечном счете вышло так, что один только его «Иван Денисович» был из той, великой русской литературы, посланцем которой, метеоритом, упавшим к нам с неба, был тогда для нас Александр Исаевич.
Получалась картина сначала медленного, а потом всё более стремительного угасания, оскудения его художественного дара.
***
В эту картину как будто не вполне вписывается «Архипелаг ГУЛАГ».
Сегодня, правда, и об этом его творении говорят в пренебрежительно-уничижительном тоне. И не какие-нибудь оголтелые сталинисты, которым эта его книга книг как кость в горле, а те, кому по целям своим и задачам она вроде должна быть кровно близка:
«Стоит заметить, что и сам проект «Архипелага ГУЛАГ» как книги, построенной главным образом не на своих, а на чужих свидетельствах и на чужих рукописях, не принадлежащих автору по праву, он (речь идет о Шаламове. — Б.С.) считал безнравственным...»
(Валерий Есипов. Шаламов. («ЖЗЛ»). М., 2012, с. 263.)
И — там же:
«...Книга, составленная из более чем двухсот источников, не принадлежавших автору по праву, и писавшаяся в большой спешке, с поверхностным редактированием многих текстов...» (c. 305).
Не думаю, чтобы такой тон в этом случае был уместен. Да и по смыслу этот упрек весьма сомнителен. Если даже и в самом деле Александр Исаевич включил в «Архипелаг» более двухсот не принадлежащих ему текстов, это ни в коей мере не умаляет ни значения и достоинств этой его книги, ни величия его гражданского подвига.
Но вот что случилось с этой его книгой-подвигом, когда в разгаре нашей так называемой «перестройки» на страницы наших журналов хлынул поток недавно еще запретной литературы.
Александр Исаевич, приезда которого в освободившуюся от тоталитарного гнета страну все мы так ждали, а он все не приезжал и не приезжал, — оттуда, из своего заокеанского далека — объявил, что запрещает в новой, свободной России публиковать все свои книги, пока не будет там напечатан «Архипелаг ГУЛАГ».
Он думал — да и не раз об этом говорил, — что только появление в открытой продаже этой его книги будет самым точным показателем, бесспорным знаком полного краха бесчеловечного советского режима, что это будет для него как взрыв водородной бомбы.
И вот это наконец произошло.
Три тома солженицынского «Архипелага» лежали на всех книжных лотках во всех московских подземных переходах. Стоили они недорого — издание было дешевое, в мягком переплете. Но москвичи, толпившиеся у тех лотков, скользили по этим переплетам равнодушным взглядом: нарасхват были тогда совсем другие книги.
Объяснялось это просто: лагерная тема уже не была запретной, и не только о «круге первом» — обо всех кругах сталинского ада можно было тогда прочесть в любой газете.
***
В эмиграции Александр Исаевич сблизился с одним из столпов российского православия на Западе, протопресвитером Александром Шмеманом. «Он мне родной», — постоянно говорил он об этом новом своем друге.
В дневнике отца Александра, опубликованном после его смерти, имя Солженицына упоминается чуть ли не на каждой его странице. И всегда — с восторгом, чуть ли даже не коленопреклоненно. Но — чем дальше, тем со все более и более знаменательными оговорками.
Вот одна из этих его записей:
«Воскресенье, 16 февраля 1975...
Вчера весь день, не отрываясь, читал — и прочел — «Теленка». Впечатление очень сильное, ошеломляющее, и даже с оттенком испуга. С одной стороны — эта стихийная сила, целеустремленность, полнейшая самоотдача, совпадение жизни и мысли, напор — восхищают... Чувствуешь себя ничтожеством, неспособным к тысячной доле такого подвига... С другой же — пугает этот постоянный расчет, тактика, присутствие очень холодного и — в первый раз так ощущаю — жестокого ума, рассудка, какой-то гениальной «смекалки», какого-то, готов сказать, большевизма наизнанку... Начинаю понимать то, что он мне сказал в последний вечер в Цюрихе, вернее — в горах: «Я — Ленин...» Такие люди действительно побеждают в истории, но незаметно начинает знобить от такого рода победы. Все люди, попадающие в его орбиту, воспринимаются как пешки одного, страшно напряженного напора...
Чем дальше — тем сильнее это «кто не со мной, тот против меня», нет — не гордыня, не самолюбование, а какое-то упоение «тотальной войной». Кто не наделен таким же волюнтаризмом — того вон с пути, чтобы не болтался под ногами. С презрением. С гневом. С нетерпимостью. Все это — по ту сторону таланта, все это изумительно, гениально, но — как снаряд, после пролета которого лежат и воют от боли жертвы, даже свои...»
(Прот. Александр Шмеман. Дневники 1973 — 1983. М., 2007, с. 151).
«Все это изумительно, гениально», — говорит (записывает) о. Александр. И тут же: «Все это — по ту сторону таланта».
Как это совместить? Как гениальное может быть «по ту сторону таланта»?
Совмещается просто.
«По ту сторону таланта» — это о таланте писателя, художника. А то, что в Солженицыне гениально, лежит совсем в другой области, в другой жизненной сфере. Эта бешеная целеустремленность Солженицына, в которой выразилась пресловутая его гениальность, была не просто несовместима с его художественным даром. В конечном счете именно она этот — немалый — его художественный дар исказила, задавила, а потом и разрушила.
grani.ru, 30.10.2012 (печатается с сокращениями).
Выпуск газеты №:
№198, (2012)Section
Общество