Перейти к основному содержанию
На сайті проводяться технічні роботи. Вибачте за незручності.

Остап СЛИВИНСКИЙ: «Опыт открывания мира возможен даже тогда, когда идешь с работы домой»

Поэт — о молчании, путешествиях и языке
09 сентября, 15:22

«Мне всегда хотелось уметь рисовать, — рассказывает поэт, — пробовал рисовать карикатуры. Когда-то учился играть на фортепиано, но сейчас могу извлечь звук только из примитивных дудок. Пение хоть немного компенсирует мне ту тоску по неозначенному миру». Поэт получил другие инструменты, чем желал — именно с помощью текста обращается к миру... или мир обращается к нему. Автор поэтических книг «Жертвоприношения большой рыбы», «Полуденная линия», «Мяч во тьме», «Адам», переводчик с польского, белорусского, английского, македонского и болгарского языков, преподает в университете и, несмотря на это, успевает путешествовать. Недавно побывал на другом полушарии — в Никарагуа. Говорит, что именно тогда его постигла дорожная тревога. Ныне Остап Сливинский переводит книгу польского автора Николая Лозинского «Reisefieber» с таким же названием — «Дорожная тревога». Также переводит Кеннета Коха и Дерека Волкотта. Вместе с издательством «Піраміда» будет издавать серию польской прозы «Варшава-экспресс. Новая проза из Польши». «В Польше сейчас бум прозы, — объясняет автор, — происходит какой-то консервативный поворот — они возвращаются к осмыслению проблем истории ХХ века». Мол, поляки уже пережили эксперимент с современностью — анархистско-окультно-блоговую литературу, которая берется из спонтанного переживания, а теперь возвращаются к writer’s research, строят концепции. «Интересно наблюдать, как изменяются приоритеты, — размышляет Остап Сливинский. — Возможно, это общеевропейская тенденция, возможно, это характерно для Восточной Европы, но и у нас это тоже будет изменяться». Параллельно готовит очередной номер журнала «Радар», который будет посвящен репортажу. И, о чем нельзя смолчать — это о том, что Остап недавно женился и бывал в Тунисе. О путешествиях, языке, музыке, островках тишины, «порабощенном уме» и другом — в интервью с поэтом, переводчиком и литературоведом Остапом СЛИВИНСКИМ.

— Остап, в последнее время ты много путешествуешь. В ХХ веке теологический экзистенциалист Габриель Марсель ввел такую антропомодель как homo viator, что значит «человек, который постоянно путешествует, постоянно в дороге». Но в дороге не фактически, географически, а в дороге к себе. Чем для тебя является путешествие?

— Каждый раз больше убеждаюсь в том, что путешествие в первую очередь является испытанием себя в переменном контексте. Если долго находиться на одном месте, то атомы места проникают в нас, а мы проникаем в место — происходит своеобразная осмоза. Предел того, что мы называем «я», становится невыразительным. А путешествие является очень позитивным в смысле отрывания от места и попыткой ответить себе на вопрос «где заканчивается мое «я», где заканчивается моя субъективность и начинается объективность. Кроме того, путешествие — очень субъективный опыт, ощущение бесконечной возможности. Ты даже не допускаешь, что то, что видится тебе настолько далеким, как свет далеких светил небесных, находится на расстоянии протянутой руки. Это дает веру в бесконечную потенциальность. Тебе достаточно немного изменить контекст, чтобы вдруг контекстом для тебя стал целый мир. Вдруг ты глобализуешься. Я пришел к этому пониманию после далекого путешествия в Никарагуа.

«Литература должна питаться идеями, кем-то сказанными словами, должна что-то втягивать в свою орбиту. Нуждается в топливе. Поэтому много чего в литературе идет с дымом. Музыка не должна сжигать столько объективного сырья мира, может существовать в замкнутом цикле. И в действительности она молчалива. Не пользуется значением, не означает»

Но, чтобы почувствовать мир как контекст, не нужно далеко путешествовать. Мне приходит в голову прекрасный немецкий журналист, который издал уже несколько книг репортажей и последняя из них, — наиболее интересная книга дорожных репортажей, которая мне встречалась в жизни, — «Deutshland, eine Reise» Вольфганга Бюшера. Автор однажды отправился из дома с легко упакованным рюкзаком в восточном направлении. Его всегда интересовали какие-то полузабытые местечки и села Восточной Германии, которые переживают драму трансформации и постоянно находятся в межвременье между посткоммунизмом и капитализмом. Ему достаточно было преодолеть несколько десятков километров, чтоб оказаться в абсолютно новом опыте. И действительно такой опыт открывания мира как бесконечного контекста возможен даже тогда, когда ты открываешь маршрут своего путешествия с работы домой или наоборот.

— Одно воспоминание, которое больше всего запомнилось из Никарагуа...

— Один из самых ярких образов — это публика. Женщины, которые приходят вместе с животными, будто только что работали в своем садике. Эта абсолютно пестрая толпа, в которой перемешаны дети, животные, люди абсолютно разного возраста и занятий. Люди, которые где-то случайно проходили, которые закрывали магазинчики, и пришли послушать стихи. Полицейские оказались очень внимательными слушателями. Наши, наверное, никогда бы так внимательно не слушали. А второе — это какой-то постоянный ритм. Даже не визуальное впечатление, а на тактильном уровне. Когда все происходит в ритме — люди как будто пританцовывают. Какую внутреннюю музыку они слышат? Кажется, будто они подключены к какой-то «саунд-системе». Это то, чего в Европе я никогда не переживал. Это что-то невидимое, на уровне подкожных ощущений.

— О музыке и внутренней музыке. Насколько мне известно, ты поешь в армянском хоре и вообще любишь петь. Чем для тебя является музыка — это внутреннее или внешнее?

— Что касается музыки, у меня какое-то ощущение неосуществимости. Для меня она является тем, к чему искусство только идет. Музыка не должна объяснять себя, нести четко сформулированного смысла, комментировать себя, оправдывать. Она самодостаточна, как камень. Эту метафору я когда-то вычитал у Джорджа Стайнера. Полон собственной полнотой. А в действительности в нем ничего нет, он ничего не содержит. Мне музыка кажется таким камнем, который не должен себя оправдывать. Литература должна питаться идеями, кем-то сказанными словами, должна что-то втягивать в свою орбиту. Нуждается в топливе. Поэтому много чего в литературе идет с дымом. Музыка не должна сжигать столько объективного сырья мира, может существовать в замкнутом цикле. И в действительности она молчалива. Не пользуется значением, не означает. Мне всегда было интересно выражение без определения.

Когда-то мне приснилась тема моей кандидатской диссертации. Моя естественная легкомысленность привела меня в аспирантуру, и нужно было очень быстро придумать тему диссертации. Я долго сидел за столом, до глубокой ночи — сидел и думал. И ничего не придумал. С тем я лег спать, и сон мне пришел на помощь. Мне приснилось молчание. Сначала сам удивился. Но меня всегда интересовало пограничье, а молчание является пограничьем языка. Откуда язык рождается и куда он западает? Также молчание является пограничьем социальным. Я понял это очень остро, когда какой-то институт исследовал «молчальника» — молчаливое лицо. Либеральное и политолерантное общество декларирует то, что оно хочет слышать каждого, призывает к форуму мыслей разнообразными позициями. И именно такое общество считает, что маргиналом, который исключен из этого глобального общества мыслей, является тот, кто молчит. Это может быть молчанием умышленным, или же быть следствием психологических, внутренних барьеров. К такому человеку общество тотального диалога проявляет свою нетолерантность. И после этого сна я написал диссертацию о молчании в литературе.

— Тебе хорошо знакомы славянские страны и их литературный процесс, поскольку много путешествуешь, переводишь. Чувствуешь какую-то разницу между общественно-политическими трансформациями в Украине и остальными странами постсоветского пространства, где побывал? До сих пор ли там у людей, как писал Милош, «порабощенный ум»?

— Я лучше всего из тех стран знаю Болгарию и Польшу, немного Беларусь. Если говорить о Болгарии, то она вырывается из онемения рывками, подобными Украине. Посткоммунистическое сознание и модель, клише и отношения, которые еще до сих пор доминируют, определяют там очень многое. Это можно сравнить с какой-то липкой субстанцией. Сартр писал о липкости как ограничении свободы. Я помню события в Болгарии 1997 года, теперь опять там антиправительственные выступления. Общество периодически пытается вырваться, но топкая масса посткоммунистического сознания затягивает назад. В Болгарии общество — более консолидировано, чем в Украине, хотя тоже достаточно инертное. Такое разреженное, что очень трудно из него что-то вылепить.

Удивило то, что во времена коммунизма 60—80-х годов в Болгарии практически не было диссидентского движения. Было, может, два-три писателя, которые проявляли активную позицию. Но Движения не было. У нас, по крайней мере, была диссидентская среда. В Болгарии такая среда не сформировалась, были одиночки. Например, Константин Павлов — поэт, который много лет жил на обочине общества, не имел возможности печататься. На определенное время перекрыл себе все возможности зарабатывать на жизнь более-менее приличной работой. Это очень сильно отражается на самооценке и психической целостности. Он пережил много внутренних драм — именно потому, что ему недоставало фундамента, на который мог опереться. У украинских диссидентов даже в самые тяжелые времена было чувство общности, ощущения плеча.

Что касается Беларуси — я переводил белорусского поэта Владимира Арлова. Такие люди очень важны в ситуации несвободы. Они выполняют функцию равновесия и не позволяют обществу дойти до абсурда, стать на грани пропасти. Но как белорусский интеллектуал осознает себя на минном поле? Это многоуровневое ограничение — постоянно должен мириться с ситуацией всегдашнего отчуждения.

Если говорить о Польше, то создается впечатление, что Польша очень быстро трансформировала свой «порабощенный ум». Они более-менее консолидированы, у них нет глубоких общественных трещин, которые бы не давали развиваться. Несмотря на все противоречия польского общества, оно является достаточно цельным и открытым к трансформации. То, что цельно, то изменяется, а то, что аморфно или разорвано — находится в стагнации. Есть динамическое общественное ядро, которое пытается эту аморфную массу вытянуть из ситуации стагнации. Я верю в Польшу, верю в Болгарию.

— А в Украину веришь?

— Contra spem spero. Я убеждаю себя в том, что надо отложить в сторону неверие и разочарование. Если человек с очень неутешительным диагнозом смирится с болезнью и перестанет «говорить» с клетками собственного тела и верить в чудо, у него нет шанса на выздоровление.

— Какие у тебя отношения с языком? Он для тебя является средством или целью?

— Меня интересуют пределы, язык на грани замолкания. Это не значит, что я пытаюсь делать с языком что-то нереальное. Я даже не сильно с ним экспериментирую. Мне важно то, как можно языком писать о вещах, которые мы лишь едва осознаем. Насколько можно уловить их в сеть? Ведь язык — достаточно негибкий инструмент. Звукоряд, краска, движение, жест — средства выражения намного более совершенны, потому что являются частью реальности, лежат в одной плоскости с теми формами, которые существовали до нас. Они не переходят на другую сторону зеркала. Зато тот, кто пишет или пытается писать, будто находится за стеклом. Он переходит на другую сторону условного предела, который разделяет вещь и значение; он уже на стороне значений. Танцовщик или художник — на улице, в реальности. А писатель — за витриной. Однако не он смотрит на мир из витрины, а мир на него смотрит как на того, кто описывает мир.

Delimiter 468x90 ad place

Подписывайтесь на свежие новости:

Газета "День"
читать