Найдя героический жизненный идеал, нация не боится уже никаких физических ударов
Олег Ольжич, украинский поэт, политический деятель, археолог, возглавлял культурно-образовательную референтуру ПУН (1937)

К биографии Кривулина. Введение

17 марта, 2018 - 13:19

Этот текст плавно вытек из моей попытки написать статью о Вите Кривулине для Википедии, где о нем сказано скупо, куцо, бегло, по канве наиболее распространенных мифов. Хотя о понятии «точно» в применении к Вите надо говорить отдельно. Кривулин сознательно ограничивал информацию о себе, насмешливо отказывался от написания мемуаров, и те немногие факты своей биографии, которые он продуцировал публично, были, скорее всего, тщательно продуманными в их подчеркнутой однообразной бедности. Тем не менее, в последние годы жизни он чуть более щедро стал рассказывать о себе в ряде интервью, возможно, полагая, что они не станут известны широкому читателю, хотя и здесь осторожная краткость открытий переплеталась с попыткой пустить будущих биографов по тому следу, который Кривулин подсказывал, дозированно предавая огласке.

Поэтому реконструкция его биографии может полагаться на четыре источника: немногочисленные воспоминания очевидцев, почти столь же редкие интервью с биографической подоплекой, автобиографические моменты в прозе и статьях и разнообразные устные истории, проверить которые теперь подчас нет возможности. Это при том, что значение биографии для понимания его стихов и роли, принятой им на себя в рамках уникальной (позволю себе такой эпитет) жизненной стратегии, трудно переоценить. Кривулин на протяжении десятков лет был одной из главных опор той несущей конструкции, которая называлась советским андеграундом, второй культурой. Или конструкцией купола, под которым и существовал один из самых репрезентативных вариантов несоветской, антисоветской жизни нескольких поколений литературных протестантов.

Понятно, что пока были Бродский и Аронзон, Кривулин, как младший современник, являлся более мелкой деталью этого строения, да и само строение представало наполовину в строительных лесах, а то и в проекте. Но после самоубийства Аронзона и отъезда Бродского, значение Кривулина вырастает вместе с новыми комнатами и этажами возводимого дома и новым поколением поэтов и прозаиков, выбиравших путь дистанцирования (тотального или ситуативного, временного) от доминирующих в совке ценностей. Строй пересчитался на первый-второй, и он принимает на себя эту роль смотрящего, что ли, за нонконформистской культурной жизнью в Ленинграде, и не только, конечно.

То есть была неписаная, не сразу, возможно, осознанная, но весьма амбициозная задача: стать не только первым (или одним из первых) поэтов-нонконформистов с середины 1970-х, но и соредактором этой сладостной паутины, что поддерживала от падения десятки, сотни (а если брать вместе с коллоквиумом читателей, попадавших в орбиту почти каждого писателя-нонконформиста), тысячи в разной степени активных пользователей этого зыбкого ощущения свободы прерывистого культурного дыхания.

Что давало Кривулину возможность занять опорное положение в культуре? Сразу несколько важных, взаимодополняющих и взаимоотрицающих черт. Безусловно, поэтическая зоркость и дерзость, позволившие ему вычислить, нащупать, отредактировать позицию культурного моста между нарождающейся традицией неофициальной литературы и дискриминируемой совком поэтикой акмеистов (и большей части дореволюционного континента). Плюс не менее важное воспроизведение ряда тенденций западного (европейского и американского) авангарда, что было необходимо для придания примет актуальности и современности подобной эстафете. Ну, и собственная лингвистическая орудийность – языковое чутье, позволившее развить намеренно усложненную образную систему, наполненную явными и скрытыми цитатами, то есть системой мелких костей и сухожилий, обеспечивающих понятное для других движение поэтического тела.

Однако не менее важным была система жизнестроительства, то есть акцент, казавшийся, возможно, естественным на тех чертах характера, которые позволяли ему быть центром притяжения, а окружающим полагать себя интересным для него. И ценным этот интерес для себя. И, следовательно, стремиться к нему для общения, разговоров, пьянок, посиделок, что и было частью общей паутины бытования в совке с отчетливым и открытым дистанцированием от официальной общественной конструкции.

Если кого-то справедливо смущает слово «паутина», которая чуть ли ни коррелируется с изощренной критикой Кривулина такими его учениками, а потом яростными неприятелями, как О. Юрьев (мол, паук, запутавшийся и запутавший в своих сетях молодых и начинающих), то я еще раз подчеркну, что имею в виду тонкую и рукотворную социокультурную сеть, смысл которой был не в путанице (хотя толк в сложности Кривулин знал), а в поддержке того пространства культурного озонирования, которым, во многом благодаря Кривулину, и была неофициальная культура в Ленинграде, Москве и ряде других городов, от Ейска до Свердловска. Не всегда создатель, но всегда медиатор.

Но дабы стать этим медиатором и воспроизводителем смыслов, новых тем (а он подчас был носителем опережающего знания и первым читателем множества широко неизвестных слоев чтения, опознаваемых как новое), жизненных опор и фильтров для очищения воздуха советской культуры до состояния готовности для дыхания, Кривулин должен был обнаружить и развить в себе ту пластичность (с прожилками иронического лукавства и детского коварства), что раскрывает суть его роли (или образа поэта и деятеля культуры). Этот образ (роль) не был скроен из одного куска мрамора (если вспомнить оговорку местоблюстителя), а состоял из множества волокон, то переплетающихся между собой, то вступающих друг с другом в спор или диалог, если ни ссору. Кривулин являлся вместилищем контрастных противоречий, и, возможно, благодаря им (и их подвижной структуре) и стал тем, чей образ кажется чрезвычайно важным для более или менее достоверной фиксации (и реконструкции) прошлого.

Понятно, что уже давно и остро (причем, чем дальше, тем острее) встает вопрос о томе «Кривулин в воспоминаниях современников». Потому что этих воспоминаний обидно мало, а ход времени лишь уменьшает вероятность их появления. То недоумение, которое испытали многие свидетели событий после вполне доброжелательных фильмов о Довлатове-Бродском и Цое-Науменко, мне понятно. Дело не в художественных достоинствах или недостатках этих кинематографических проекций прошлого, а в том, что материал, из которого авторы фильмов могли черпать свою информацию, явно недостаточен (да и не отрефлексирован) для более достоверного осмысления. И тем более отражения этого материала в транскрипции, пригодной для массовой культуры.

Это касается куда более известных имен Бродского и Довлатова (попутно скажем, что в иерархии бывшей неофициальной культуры они не сопоставимы, как, не знаю, Боратынский и Вельтман), что же касается Кривулина, то необходимого материала еще на порядок меньше. Потому что сегодняшнее место Кривулина в культуре совершенно не совпадает с его ожиданиями и ожиданиями тех, кто ценил и ценит ноту поэтического своеобразия Кривулина. И его облика в культуре, что никак не менее значимо.

Я не в состоянии инициировать воспоминания тех, кто был знаком с Витей с детства или со студенческой скамьи. Это Евгений Пазухин, Тамара Буковская и Елена Игнатова, Н.Я., Миша Шейнкер, Валера Зеленский, да и еще менее известные, но потенциально никак не менее важные авторы. Да и жены Вити, в основном скорбно молчащие. Потому что при воспроизведении облика Кривулина необходима та самая многожильность, присутствовавшая в его натуре. И обеспечившая ему жизненный успех, выращиваемый им на протяжении многих лет с ботаническим тщанием. Он не стал свидетелем всходов, к тому же давших ответвления подчас совсем не в те стороны, которые Кривулин развивал.

Поэтому то, что предложу я – всего лишь пристрастный взгляд с одной стороны, не способной обеспечить ни точность, ни даже достоверность, ибо моя акцентированная субъективность – лишь предложение к диалогу, который моя реплика, хотелось бы думать, имеет шанс спровоцировать.

Я понимаю тех, кто молчит. Помимо частных обстоятельства личной культурной стратегии, а в нее может просто не вписываться создание кропотливых воспоминаний о друге детства, отрочества, юности, тревожной молодости и противоречивой зрелости, есть и соображения осмысленности подобной работы. Одно дело, если бы имя Кривулина сегодня сверкало и горело как прожектор или звезда по имени Бродский (или Довлатов, со всеми его коннотациями в массовой словесности), когда все сказанное, даже ленивым пером, типа книги Валеры Попова о Довлатове, обретало статус лыка в строку.

Место Кривулина в культуре весной 2018 года не прояснено, неудовлетворительно и, скажем просто, не соответствует тому, чего хотелось бы. А раз так, то главная проблема, как говорить? Одно дело наводить тень на плетень на ярко освещенной сцене, где все оттенки возможны и будут уловлены и приобщены со своими коэффициентами. Тогда и воспоминания такого ниспровергателя как, скажем, Игорь Ефимов, написавшем о Довлатове с беспощадной дотошностью и без симпатии современника, как бы сверху вниз, имеют смысл. А вот в случае Кривулина, когда он не признан и на десятую часть того, что, как полагаю я (и, не сомневаюсь, другие, прошедшие коридоры тесного знакомства, приятельствования и дружбы с Кривулиным), он заслуживает, вопросы только множатся.

Заслуживает – дурацкое слово, культура, казалось бы, сама выбирает то, что ей потребно, важно, интересно, мы лишь в состоянии предоставлять дрова для ее топки, шпалы для ее путей, а куда она их положит, как использует (как дрова или как шпалы), здесь  возможность дирижирования и манипулирования весьма ограничена.

Поэтому, я думаю, сидят с сомкнутыми ртами те, кто мог бы многое сказать о Вите, разорвав заговор молчания, но не говорят, скорее всего, не зная, как. Просто вспоминать какие-то смешные анекдоты и в разной степени озвученные, пусть и важные обстоятельства совместной жизни, как это сделал Наль Подольский? Не предоставивший нам возможность вычесть из своих воспоминаний собственные неудовлетворенные амбиции, а они есть всегда у любого пишущего и вспоминающего. Это нормально, но только внутри оплетки, по которой проходит множество подобных и спорящих друг с другом интерпретаций, однако этот снежный ком возникает только на свету. В отсутствие общественного внимания каждый с бОльшим основанием будет писать о себе, и в десятую степень о том, кто нам сейчас интересен.

Мои сложности и другого рода, о Кривулине подробно я написал в своем романе «Момемуры», написал с тем полным вложением сил, на который был способен в 1983 году. Плюс здесь только один, Кривулин, как и другие прототипы моих героев, имели возможность откликнуться и оценить мою интерпретацию, что многие и сделали, когда через десять лет роман был опубликован. Но я о том, что дважды разжечь пламя неофитского воодушевления вряд ли возможно, поэтому поневоле то, что я буду говорить, является лишь дополнением к портрету и его анализу, который был засчитан за попытку 35 лет назад.

Поэтому я сегодня предложу жанр, который известен, как соображения по поводу биографии Кривулина. Весьма конспективно, делая акцент на том, что не обсуждалось подробно в мемуарной литературе по разным обстоятельствам. В том числе по причине страха сказать неточно и бросить тень на того, кто сегодня итак в этой тени находится. Я все же постараюсь говорить, не избегая острых углов, а их немало, более того, только об острых углах, скорее всего, и имеет смысл мне вести речь. Ибо отсутствие их анализа лишь приведет к тому, что они рано или поздно будут интерпретированы еще более пристрастно и неточно, когда это будет делаться в отсутствии непосредственных свидетелей, что неизбежно. Тем более что ряд кривулинских черт, объединенных в куст под условным названием обаяние – это что-то вроде Гольфстрима памяти, способного, возможно, согреть самые холодные и недоброжелательные камни за пазухой.

 

Новини партнерів

НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ

Loading...
comments powered by HyperComments