Листок общей тетради

И мама не говорила высоким стилем, что нужно, значит, быть личностью своеобразной и яркой. Она просто, как завезут в сельмаг много одинакового, себе такого не покупала.
Конечно, были у них и недостатки. Но не хочется говорить об этом — и не потому, что неудобно: как-то родители сумели так поставить себя, что их слабости не стали оправданием для моих бывших и теперешних грехов...
В 78-ом году прозвенел последний звонок сначала Ивану Васильевичу, а через четыре месяца и Евдокии Николаевне, еще когда их проносили на кладбище мимо школы. Рано они угасли — для смерти были еще молодыми.
Долго-долго было грустно — прямо до слез — и все-таки эта грусть постепенно утихла. Потому что понятно: умирать когда- то нужно все равно.
Но, хотя и много лет прошло, не улеглось сожаление — что не удалось в свое время по- настоящему поговорить с родителями, что так мало знаю об их жизни.
Ведь не может быть более неестественного, когда родители молчат, а дети не спрашивают. А мои родители молчали, особенно мать. Но уже после (не от нее) я узнал, что деда моего, Николая Башмакова, посадили в тюрьму (не захотел в колхоз). В тюрьме дед заболел, и его выпустили умирать, и голод он пережил все-таки (дома не было и крошки — люди подкармливали: кто кружку молока даст, кто яйцо) и в 34-му отошел в лучший мир.
Позже я поехал в Тимковщину, что на севере от Днепропетровска, под Магдалиновкой, поклонился на запущенном краю кладбища могилам деда и бабы, проведал их хату и двор; у соседа и, возможно, дальнего родственника (когда-то барыня Тимковская выменяла за собак крепостных из Воронежчины) попробовал было узнать больше о моем деде. Но восьмидесятилетний сосед-однофамилец (а, может, и родственник) побоялся говорить.
Родители молчали, а я не расспрашивал. Не знал ничего об отце матери... Но о деде Василия Поддубного кое-что слышал. Сначала думал, что он с бабушкой и маленьким тогда еще Иваном, моим отцом, были в той Исакогорке, которая под Архангельском, на заработках. А потом понял — деда моего выслали за то, что был кулаком.
И хотя не верилось, что мой дед совершал когда-то «классовые злодеяния», орудуя знаменитым обрезом, но расспрашивать о чем-то так я не осмеливался. А как же: комсомолец — и кулацкий внук.
Теперь уже знаю: не за безжалостную эксплуатацию батраков деду дали «три года вольной ссылки». И были ли эти батраки?
Газета «Красное Запорожье» 17 октября 1929 года сообщала, что в «Томаковке, Новояколевке, Туркеновке, Царь-куте, Куприяновке не заключили ни одного труддоговора с кулацкими хозяйствами. Неужели там нет ни одного кулака?» И немного ниже уже не информация, а выговор и побуждение: «Многотысячную батраческую массу не мобилизовали вокруг лозунга партии». Именно с упомянутой в этой публикации Туркеновки на месяц раньше, 14 сентября того же велико-переломного года забрали Василия Поддубного (и заодно еще четверо его односельчан). В справке, выданной соответствующими органами через шесть десятилетий, красноречиво сказано, что так, мол, и так — «по подозрению в проведении антисоветской агитации».
Итак, деда Василия выслали на необъятные просторы братского Севера, прадеда Семена и прабабушку Одарку взял к себе «на квартиру» бывший председатель ревкома Емельян Булах, в хате Поддубных сделали свинарник сельхозартели с красивым названием «Зоря». И до сих пор в этом селе, которое теперь опереточно называют «Малиновка», стоят развалины этой хаты.
В этом селе мне все-таки немного рассказали о тех временах и о моей родне. О том, что бабушкиного младшего брата Емельяна Кошляка раскулачили более простым способом: посадили на подводу, вывезли за село в Солошину балку и выбросили там, как мусор. О том, как прабабушка Одарка в 33-м умерла от голода — она, чтобы не объедать прадеда, который немного подрабатывал сапожничеством, пошла к старшей дочери Приське; оттуда — к Анне, а от Анны, у которой тоже ничего не было, до самой младшей Домахи не дошла... Хорошо, хоть похоронили по-человечески.
В предпоследнем абзаце выданной справки указано, что «Поддубный В.С. реабилитирован», а в абзаце последнем — что соответствующее управление «другими сведениями в отношении... не располагает». И это «не располагает» нужно понимать так, что ведомству эти «сведения», а заодно человек, были уже без «надобности».
Потому что никуда мой дед с этой земли не делся. Только и того, что после возвращения из «Северного края» — так официально называлось место ссылки — в родной Туркеновке не захотел дальше жить, поселился в соседнем селе соседнего района.
А Емельян Кошляк поселился в Новозлатополье того же Гуляйпольского района, в 1937-м его забрали насовсем. Дочь его из этого Новозлатополья в родное свое село — за семь километров — поехала уже в начале девяностых, потому что даже смотреть на эту Туркеновку не могла.
Поэтому Василий Поддубный в селе Новоселовка Пологовского района был ездовым в колхозе при советской власти и бригадиром в колхозе при власти немецкой. Какой-то советский солдат-освободитель забрал было у деда дешевые карманные часы. Когда фронт пошел дальше, по жалобе деда, этого солдата нашли и, расспросив людей, а люди сказали, что Поддубный был и при немцах справедливым: если нужно, мол, солому завозить, то назначал с крайней хаты и всем подряд — часы возвратили.
Эту историю я услышал от отца. А дед, как помню, на мой мальчишеский вопрос, забирали ли его в армию, ответил очень коротко, что брали в трудармию, а что это такое, надолго ли, когда, куда и что он там делал — об этом не знаю и никогда уже не узнаю.
И помню еще, как кто-то из ровесников деда в застольной беседе сказал, что разве это кулаки были — делали просто люди добро. А я эти слова услышал случайно и не знал, что и думать. Это сейчас уже верю, что так оно на самом деле и было: люди хорошо работали. Потому что даже сейчас у дедушкиного внука не лежит душа к плохой работе.
Конечно, кое-что о прошлом своего рода я все-таки знаю. Знаю, например, что когда заскочила ватага орлов легендарного «батьки» (к тому же и орденоносного комбрига) во двор к Поддубным — вот тогда наш род едва не перестал существовать. Но к счастью, среди тех борцов против угнетения и неравенства был бедняк, которому прадед одалживал когда-то мерку зерна, а отдачи не дождался — так дядька тот и заступился.
Об этой истории, о воинстве гуляйпольском и атамане их немного, но говорили. А вот о голоде почти не вспоминали: говорили, что голод был — но когда он был и почему? Запомнил только навсегда: если долго голодаешь, то потом сразу много есть нельзя, потому что умрешь. Это отец так учил меня еще совсем маленького трагической народной мудрости.
Но это — написанное тут выше — почти и все, что мне известно о прошлом моих родителей, моих дедов. Мало об этом говорили, потому что такое было время. Хотя, наверно, сказать хотели больше...
После смерти отца среди его тетрадей с разными записями (от читательских впечатлений до хозяйственных заметок о погоде и огороде) оказалась и почти чистая тетрадь. Только на первом листе этой общей тетради «в арифметику» уже больной рукой отца было записано:
«...В первый класс начал ходить в 1926 году. Проходил три с половиной года. Бросаю. Материальные условия. Мать в Сталино. Отец в Исакогорке. Через какое-то время забирает к себе.
Школу не посещаю два года (или больше). По-моему, мы с матерью едем к отцу в 1931 году.
Там я сначала работаю коногоном (сначала верхом на одном коне (сидел на бок), потом хороших четыре) — вытаскивали бревна из реки.
Однажды конь упал в реке. Я начал бояться и отец посылает в школу в пятый класс (в середине учебного года). Учитель физики (Алексей Александрович) сказал: «Зачем он (директор Виктор Юдин) принимает?»
Это обо мне. Учительница русского языка тоже не хвалила. Первый диктант писал на «очень слабо», по 40 и более ошибок». (Сохраняем стиль оригинала. — Ред. ).
...Конечно, больно было потерять родителей так рано, нелегко было в наше почти постоянно нелегкое время жить без них и, прежде всего, с точки зрения семейной, духовной. Понятно, что с годами боль понемногу утихла. Но до сих пор иногда становится нестерпимо обидно и горько, что не удалось мне с ними искренне и доверчиво поговорить о том, что было до меня...