Маршрут Рапая
Известный художник — о скульптуре, жизни и друзьях
Прогуливаясь центром Киева, открываешь для себя «Маршрут Рапая»: от памятника легендарному тенору Анатолию Соловьяненко на ул. Институтской — к Лесю Курбасу на ул. Прорезной, потом — к мемориальным доскам Александру Вертинскому, Борису Пастернаку, Максимилиану Волошину, Сергею Параджанову, и — на Андреевский спуск к Михаилу Булгакову. А еще среди «городских» произведений скульптора, органично вписавшихся в ландшафт, — мемориальные доски Михаилу Гришко, Олегу Антонову, Николаю Стражеско и памятные знаки. И если отметить их все на карте столицы звездочками, получится рисунок, напоминающий созвездие Стрельца — а это знак, которому присущи сила духа, мудрость и владение стрелой времени, непременно достигающей цели.
Однажды знаменитый художник Даниил Лидер сказал о скульпторе: «Николай Рапай — личность магическая. Ничем не завоевывает внешне, на себя внимания не обращает, но притягивает к себе, как и его работы». Кроме творческого дара у него есть замечательный талант понимания людей. В созданной Николаем Павловичем галерее портретов его близких друзей — Сергей Параджанов и Даниил Лидер, Георгий Якутович и Сергей Данченко, Георгий Товстоногов и Сергей Юрский, Лариса Кадочникова и Людмила Сморгачева. А глядя на скульптурные портреты Моцарта и Сержа Лифаря, на композиции «Утро» и «Вечер», веришь, что их автор умеет слышать музыку жизни.
Знаток античной и европейской культуры, музыки и поэзии, Н. Рапай в середине 1990-х создал графическую серию на евангельские мотивы под названием «Поиск истины» — пастели таинственной красоты и просветленности. А сам Николай Павлович утверждает: «Творить надо легко, вдохновенно, с улыбкой. Люди с серьезным выражением лица никогда ничего путного не делали».
«В 1933-м Я ЧУТЬ НЕ УМЕР — НЕЧЕМ БЫЛО КОРМИТЬ»
Мы встретились с Николаем Павловичем в его мастерской, и когда среди графических работ я увидела скачущих лошадей и веселых кентавров, не могла удержаться от вопроса: Откуда прискакали лошади и кентавры?
— Кентавр, он же Стрелец, — мой знак по Зодиаку. А лошади — мои кубанские воспоминания, — пояснил Николай РАПАЙ. — Во время войны мы с ребятами пасли табуны в колхозе, готовили лошадей для фронта. Гоняли их купать, пасли в степи, ухаживали за ними. Лошади — это была страсть, мы их обожали, скачки устраивали, чувствовали себя сказочными всадниками. Я бесстрашно объезжал лошадей, а страх выбивался практикой. Когда ты много раз побывал в экстремальных ситуациях, потом уже не страшно! Бывало, меня сбрасывали — поднимаешься, ловишь, снова вскакиваешь и мчишься дальше без узды и без седла.
Выгоняешь их в поле, а там целинные куски, совершенно ковыльные. Табун пасется, а лошадь, на которой я ездил, рядом, стреножена. Я ложусь на траву, в небе высоко жаворонок стоит на месте. Теплое летнее утро, синее небо безоблачное, тишина... Такого блаженства потом нигде не ощущал, и когда нужно представить себе чудо тишины и наслаждения, я это всегда вспоминаю. Когда спринтер Валера Борзов ехал на Олимпиаду (а мы с ним дружим), он меня спросил: «Николай Павлович, если у вас бессонница, о чем вспоминаете, чтобы отогнать ненужные мысли»? Ему нужно было уснуть перед стартом, присутствовало волнение. И я рассказал ему об этом.
У меня было привольное детство, мы ходили на Кубань, плавали. Родители нам доверяли, было ощущение свободы, хотя надзор был, но ненавязчивый. Мне повезло с родителями... А вообще, все было, и голодовки были. В 1933-м я чуть не умер — нечем было кормить. Помню, весной мама вынесла нас с сестрой из хаты, посадила на завалинку, я сел, у меня в глазах потемнело — и вдруг все вокруг стало невероятно оранжевым! (Когда появилась песня «Оранжевое небо», я подумал: «Если б вы знали, что это такое — все оранжевое от голода!») Сил не было, мы были, как скелеты, еще немножко, и все, конец... но, на наше счастье, появилась крапива, щирица, и мама стала варить супчики из травы. И мы выжили!
«ЖИВОПИСЬ ОБОЖАЛ, НО БОЯЛСЯ ЦВЕТА КАК ОГНЯ»
— Как получилось, что сельский мальчик стал скульптором?
— Родители мои были неграмотные люди. Отец говорил: «Сынок, учись, чтобы ты отсюда ушел». В селе тогда страшно, что творилось, — тяжелый труд, который почти не оплачивался. Я учился очень хорошо, в 8 классе начал рисовать (мне подарили за хорошую учебу набор простых красок и жиденькую кисточку). Попробовал рисовать пейзажи: нашу хатку, тополя. Мама посмотрела, пришла соседка, тетя Надя: «Коля, так ты же художник! Нарисуй и мне». Я нарисовал ей, потом другой соседке, потом по клеточкам начал рисовать, срисовывал вождей... В наш колхоз приехали на летнюю практику студенты Суриковского института, они писали этюды на картоне и в клубе развешивали работы. Мы с другом Женькой, который тоже рисовал, зашли посмотреть, а от работ идет запах масла, растворителя, олифы. Мне это очень понравилось! Студенты и посоветовали нам ехать учиться, а ближе всего было Одесское художественное училище.
И после 9 класса я поехал, с чемоданчиком, сбитым из фанеры, и со справкой из района, удостоверяющей личность, — паспортов в селе не выдавали. Это был 1946-й — разруха, денег на билет нет, на товарняках добирался до Одессы больше двух недель. Я не знал, что экзамены уже закончились, нашел училище, вхожу — сидит рыжеволосая красотка, секретарь: «Чего тебе, пацан?» — «Приехал поступать на художника» — «Все уже закончено, приезжай в следующем году». И вдруг открывается дверь и входит директор Иван Антонович. Увидел меня: «А ты чего здесь?» Я рассказал. «Тамара, глянь список!» А потом говорит мне: «Художник — понятие растяжимое. На скульптуру у нас недобор, хочешь?» — «Хочу!» И меня записали без экзаменов...
В Одесском училище тогда был очень высокий уровень школы. Я открыл для себя все виды искусства. Стал театралом, научился чувствовать музыку и наслаждаться этим. Хотел узнать больше — сидел в библиотеках, изучал историю музыки, историю танца. И даже начал заниматься балетом в Оперном театре — балетмейстер взял меня на характерный танец, и я пируэты крутил. Настолько увлекся, что к 3-му курсу забросил занятия в училище, и тогда директор меня вызвал и сказал: «Коля, выбирай!» И я выбрал скульптуру.
После училища поехал в Киев, поступил в Художественный институт. А живопись была для меня сложная и тонкая вещь, я ее обожал, но боялся цвета как огня. Это особый дар, особое чутье, и живописи нельзя касаться неумелыми руками. Сейчас пришел к цвету и подумал: наглость жуткая, но меня утешает то, что это не живопись, а раскрашенные рисунки, графика. Пастель, карандаш — графический материал, значит, я не нарушаю данное себе табу. Вот в скульптуре чувствовал, что я что-то понимаю, что-то получалось уже в училище, потом многое приходило. И сейчас еще приходит — чуть-чуть...
КУРБАС И БУЛГАКОВ
— Расскажите, как вы пришли к образу Леся Курбаса.
— Любовь к Курбасу появилась у меня в начале 1960-х, когда его имя всплыло в связи с хрущевской оттепелью. Мы с Юрой Якутовичем и Сашей Губаревым в 1964 году решили поехать на Соловки, чтобы больше узнать о Курбасе. Жили в бывшей тюремной камере — из тюрьмы сделали турбазу. Окна выходили в огромный двор обители Преображенского мужского монастыря. Стояла монастырская церковь со снятыми куполами — столовая для зеков, так святое место превратили в адское. Видели каземат Петра Калнышевского — последнего кошевого Запорожской Сечи, который просидел в этой яме 28 лет и умер на Соловках в возрасте 112 лет! Увидели скиты, церквушки, много рисовали. А о Лесе Курбасе тогда ничего не нашли! Светлый человек, он на Соловках ставил спектакли с профессиональными актерами-заключенными, и из Москвы приезжал режиссер посмотреть его спектакль...
— Правда ли, что памятник Лесю Курбасу на ул. Прорезной был установлен благодаря помощи Богдана Ступки?
— У меня в мастерской стоял гипсовый эскиз Леся Курбаса, Рома Балаян всегда им любовался. Однажды он увидел в кабинете Богдана Ступки, когда тот стал министром культуры, портрет Курбаса и спросил: «Кто это?». «Це ж великий Лесь Курбас!» — «Да какой это Курбас! Вот у Коли в мастерской есть Курбас!» — «Привози!» Рома приехал ко мне с водителем, поставили эскиз в машину и отвезли Ступке. Ему понравилось, и он попросил оставить на пару дней. Потом Богдан Сильвестрович позвонил тогдашнему мэру Киева Омельченко, меня пригласили в Киевраду, и дальше все пошло как по нотам.
Кстати, так же получилось у меня и с Булгаковым. Я полюбил творчество Михаила Афанасьевича, когда вышел его роман «Мастер и Маргарита». Это было колоссальное событие, мы перечитывали это произведение, и Булгаков для меня стал фигурой притягательной. Я сделал несколько вариантов его портрета, и в мастерской стоял эскиз. А когда ко мне из Управления культуры пришли смотреть мемориальную доску Волошина, обратили внимание и на Булгакова — «Давайте сделаем».
— Сегодня уже невозможно представить Музей Булгакова без его памятника рядом!
— Да, это место для него, около его домика. Булгаков был не публичный человек, не площадной, интимный по своей сути и образу жизни... И то, что он сидит, нога на ногу, скрестив руки на груди — неслучайно. Мне хотелось передать его внутреннее состояние: узел, узел, еще веревку и все — он был буквально повязан всю жизнь, так на свободу и не вырвался. Периодов радости и счастья в жизни у него было очень мало, меньше, чем страданий. Его трепетная душа требовала очень многого, он многого был достоин, а многого так и не получил. Так выпадает жребий человеку, и так складываются обстоятельства: что-то зависело от его натуры, что-то он сам подталкивал, чему-то мешал. Я размышлял об этом, анализируя свою жизнь. Мне всегда везло, я все время надеялся на что-то, и это происходило — судьба. Булгаков мог что-то изменить, но не делал этого в силу своего воспитания. Оно определяет предначертанность, оно корректирует. Я человек крестьянского воспитания, открытый, принимаю многое, потом просеиваю, всякую муру отбрасываю, иду навстречу с открытым забралом. Он же, в силу интеллекта, склада психики, многое усложнял в анализе текущей жизни. И это мешало ему в жизни, но блестяще помогало в творчестве. Сопротивление жизни порождало изумительное выражение в литературе.
Время было тяжелое, он попал на перелом, и много тогда погибло таких людей с раздвоенным сознанием. Меня эта чаша миновала, в те сложные времена я просто жил — выживал в природной обстановке, у меня совсем иначе формировалась психика. А она в жизни каждого человека очень много значит: как мы реагируем, предчувствуем, планируем, оцениваем вчерашний день. Все зависит от нашей внутренней психики.
МАГИЯ ДОСТОВЕРНОСТИ
— Художник Даниил Лидер говорил, что когда он впервые увидел ваши работы, они его сразу «задели» своей совершенно нормальной реалистичностью и магией достоверности.
— Мы с ним были соседи — Данила в 40 км от нашего села родился. Это был гигант, фантазер мистический и очень земной. Когда он мне позировал, мы много беседовали, и через мистику он открывал простые вещи. У меня есть графическая серия «Деревья» — он очень любил эти работы, приходил, рассматривал: «Ух, как это ты почувствовал!», находил в них предчувствие Чернобыля, как будто они схвачены при яркой вспышке света. Эти потрясающие вербы росли в Голосеево вокруг пруда, их уже нет, а я все их перерисовал. Было 25 таких листов, много раздарил, осталось шесть, хочу показать на выставке.
— Последнее время вы работали над памятным знаком легендарному танцовщику Сержу Лифарю.
— Недавно закончил, можно отливать в бронзе, но нет денег. Жду лучших времен. А в Академии танца уже нашли для него хорошее место: каскад лестниц, переход в зрительный зал, с верхним светом — там хорошо будет смотреться на подставке из полированного камня.
— Ваша серия пастелей «Поиск истины», созданная в середине 1990-х, вызвала большой резонанс, а сейчас снова вернулись к евангельским сюжетам. Почему?
— Я делаю новую серию цветными карандашами, здесь другие композиции, другая цветовая гамма. По-моему, интереснее получается: работы воздушнее, химернее, лиричнее, как и должно быть в этом мифе. Мне предлагают выставить эти работы в Шоколадном домике, нужно найти спонсора, чтобы издать каталог.
Я тщательно изучаю Евангелия, перечитываю Ветхий и Новый заветы. Хочу проиллюстрировать житие Христа, создать картинки на все этапы его жизни. Я два раза побывал в Израиле, и он меня потряс от ощущений, миражей на грани видений. Обстановка на этой земле благостная, там что-то есть. Что — я не знаю. Но вот это благостное хорошо чувствовал: я на библейской земле, и для меня было счастьем огромным, что я на нее ступил.
У меня есть пастель «Проповедь на Генисаретском озере», на заднем плане пейзаж с холмами — это Голанские высоты, и когда я там оказался, был поражен, что так точно угадал цвет, очертания холмов. А когда попал в иудейскую пустыню, то увидел, что бедуины похожи на мои изображения.
В Лувре, на огромном полотне Веронезе «Пир в Кане Галилейской» — дворец, застолье, десятки персонажей, колонны, статуи, золото. А это была бедная деревушка, она и сейчас такая: маленькие домики, небольшие пространства. «Благовещение» у Леонардо роскошное! — сидит дама в богатых одеждах, но ничего этого не было в голой Палестине. Помните «Введение во храм» Тициана? — но храм тогда выглядел совсем иначе, чем рисует воображение сегодняшних людей, и первый храм Соломона был не Бог весть какой, никакой роскоши. Я думал, как сделать, чтобы был человеческий момент, но не было помпезности. В «Тайной вечере» я посадил учеников на полу: древние иудеи возлежали по римскому принципу за трапезой, но здесь они не могли возлегать, помещение было очень небольшое — я его видел. Они сидели тайно, как заговорщики, и ощущение таинственности должно присутствовать на бумаге. Так во всех своих работах — «Рождество Христово», «Бегство в Египет», «Въезд в Иерусалим», «Нагорная проповедь», «Пьета» — я решил снять покров наслоений, исходил из сути.
«УТРОМ ПРИХОЖУ В МАСТЕРСКУЮ, СИЖУ, РИСУЮ. И СЧАСТЛИВ НЕВЕРОЯТНО»
— Ваша мастерская — одно из легендарных мест Киева, говорят, ее называли «Салон-шинок-исповедальня». Кто здесь только не побывал — артисты, литераторы, ученые, спортсмены.
— Когда мы дружили с Сергеем Параджановым, он привел Романа Балаяна ко мне в мастерскую, и мы подружились навсегда. Параджанов ушел, а мы с Ромой остались... Обстоятельства выше нас, и сейчас оказаться на уровне обстоятельств очень сложно — изменилась шкала ценностей. А мы с Ромой очень иронично настроены, нам свойственно осмысливать события и обыгрывать любую тему, многое обхохатываем... Я повстречался с очень многими людьми, общался, купался в их душевности, интеллектуальности. Это огромное мое счастье в жизни. Момент общения с человеком для меня превыше всего, я могу отложить работу, потом доделаю. Получал много душевных отзывов, сам обогащался, и эти люди ко мне тянулись потом. Начиналось с того, что я предлагал сделать портрет. Делал, и мы расставались друзьями.
Человек сидит на подиуме, я работаю, мы беседуем, и он раскрывается. А вообще, когда человек перестает замечать на себе внимание — это обязательно происходит из-за монотонности процесса, я леплю, выискиваю что-то, вначале мы общаемся, но потом он уходит в себя. И меняется буквально на глазах: расслабляются мышцы, опускаются уголки рта. Он начинает думать о чем-то своем, я бросаю взгляд и вижу: человек уже ушел в себя и, как правило, он становится печальным. Это почти всегда так. Печальным, озабоченным, и я понимаю, что у него много проблем. Кроме того, что он такой или другой, над ним тяготеют какие-то силы, и он хочет избежать этого. Вот такое ощущение... Потом опять начинаю говорить — и он возвращается.
— Николай Павлович, так вы жизнерадостный человек?
— Очень! Жизнь — великий дар, который мне дан, и я его очень ценю. И люблю. А как можно не любить жизнь? Что же тогда любить? Позитивность — мое непременное условие, потому что хорошего в жизни намного больше, чем плохого. Просто нужно суметь это увидеть... Я хочу закончить «Жены-мироносицы». Утром прихожу в мастерскую, сижу, рисую. И счастлив невероятно. Смотрю — уже вечер. А завтра снова приду работать.
Выпуск газеты №:
№229, (2012)Section
Культура