Сергей ЗАЖИТЬКО: "Я уверен, что над всем можно смеяться»
Беседа с одним из самых оригинальных украинских композиторов
При этом в биографии Сергея Зажитько нет ничего, что бы указывало на столь рискованный путь развития. Родился в 1962 году в городе Чернигове. Практически сразу определился с будущей, музыкальной, стезей. Киевскую консерваторию закончил по классу композиции у Евгения Станковича. Созданный им в школе и продолженный в консерватории литературный клуб «Окунь» был одно время довольно заметен в столице Украины — как убежище для всяческого рода экспериментирования и островок действительно творческой, свободной атмосферы. Пожалуй, именно в терминах острова, ниши, резервации на сегодня и можно говорить о Зажитько. Ведь то, чем он занимается, то, что у нас до сих пор кажется эпатажем — в мировом искусстве давно стало влиятельным и весомым направлением. Говорить об авангарде здесь не стоит — скорее, о самостоятельности позиции, о мультикультурном «европеизме». Возможно, сегодня, чтобы убедительно существовать в искусстве, стоит как раз выходить за рамки одного жанра, одной-единственной художественной идеологии — будь то классика, авангард, постмодерн или что-либо другое. Ведь и сам Сергей в своих поисках опирается на музыку Йозефа Гайдна и средневекового трубадура Гийома де Машо, классическую поэзию Басе и потоки сознания Джеймса Джойса, этнический фольклор и сюрреалистическую живопись. Думается, цель, которую преследует Зажитько (несмотря на видимое отрицание всяких целей), стара, как сама музыка — найти универсальный язык, чтобы сообщить всему миру некую истину — вечно новую.
— Кто ты?
— В первую очередь композитор. Может, в какой-то степени — литератор, хотя не знаю, согласились бы со мной в этом профессиональные литераторы. Мне интересны не литература и музыка, а искусство вообще: одно время увлекался и живописью, и театром. Для меня синтетическое мышление ближе. Я не перестаю что-то открывать все время, не перестаю удивляться.
— Почему ты придаешь своим выступлениям такую форму — иногда просто хулиганскую?
— В нашей культуре это, может, и выглядит хулиганским, а, с другой стороны, это определенная традиция, которая идет из глубоких времен. Не только двадцатый век этим занимается. Просто в двадцатом веке эти формы наиболее полно существуют. Мне, честно говоря, не хватает музыки для того, что я хочу выразить. Хотя у меня есть чисто музыкальные вещи, но они тоже связаны с какими-то эксцентричными, нетрадиционными приемами или обусловлены особой программой.
— Что тобой движет?
— У меня нет какого-то манифеста, которым бы я обосновывал то, что я делаю. Скорее всего, это спонтанная игра. Мировоззрение у меня формировалось вне того, что навязывалось официальным образованием. Мне давно были интересны такие формы, как сюрреализм, футуризм, дадаизм. Но прежде всего, перелом произошел у меня в сознании. Я понял, что никакие теории не имеют особой власти. Поэтому я не всегда могу рационально пояснить, почему у меня в произведении присутствует тот или иной элемент. Все, что происходит вокруг, — игра, во всем, что делаем и думаем, есть определенный комизм. И чем серьезнее человек, тем смешнее он выглядит. Как Чарли Чаплин сказал, жизнь — это всего лишь комический трюк.
— Курехин в свое время мечтал на одно из своих представлений вывести стадо слонов. У тебя такое стадо слонов есть в проекте?
— Есть замыслы, связанные с масштабным действием, которые требуют крупных ресурсов, привлечения больших сил, театральных актеров и режиссеров. Мне часто приходят образы или композиции, которые можно осуществить на улице. Я сторонник того, чтобы музыка звучала не только в зале. Она может звучать везде! Это более естественно. Проблема в том, что академические музыканты не всегда готовы к этому. У нас же очень закрепощенная культура. Есть небольшая группа исполнителей, с которыми я работаю, а хочется привлечь целый театр.
— Насколько я знаю, одна твоя вещь посвящена маркизу де Саду. Что тебя в нем привлекало?
— Это во многом тот же сюрреализм, только в сфере физиологии. Де Сад строил свой мир, и, скорее всего, его искусство было сублимацией того, что он не мог реализовать в жизни. Это вылилось в творчество, которое обладало яркой силой. Ну и, кроме того, мне близко, что де Сад подверг осмеянию многие табу и запреты — это был своего рода анархизм, литературный террор. Эротика у него интересна опять же как игра ума человека, который находится вне общества.
— Если уж речь зашла о литературе, — что это был за клуб «Окунь»?
— Когда я учился в школе, мы с друзьями в определенном кругу создавали абсолютно придурковатую атмосферу вокруг себя. По-особому общались, были особые жесты и особый лексикон, на 90% я был его виновником. Из этой атмосферы — я в 6 или 7 классе начал писать поэтические вещи. И вдруг люди возле меня тоже начали писать нечто подобное. Много здесь было детского, непосредственного. Появилась группа из нескольких человек. Играли в литературную организацию, собирались по определенным дням. Это перенеслось, кстати, в консерваторию, там присоединились другие. Люди, которые за жизнь не написали ни строчки, стали вдруг сочинять и делали это очень интересно. К нам начали приходить совершенно посторонние персонажи, слушали, переписывали, мы там читали не только свое, но и вообще поэзию ХХ века, делились впечатлениями, — в общем, такое творческое горение. Наша поэзия предполагала при исполнении не только слова, но и определенные жесты, свист, даже приплясывание и музыка были ее частью.
— Почему «Окунь»?
— Это был особый ритуал. В каждом стихе должен присутствовать окунь, — хотя бы упоминаться в связи с чем-то; то ли персонаж, то ли символ — хотя никто не знает, символ чего. Я до сих пор не могу объяснить, откуда это.
— Ну, со странными названиями у тебя и сейчас все в порядке. Например, последняя твоя пьеса называется «Нестор Батюк».
— У меня раньше было сочинение «Збигнев Батюк». Потом была «Сара Батюк», а «Нестор» — это уже третья часть сериала. Опять же не знаю, с чем это связано, не могу объяснить, почему именно Батюк. Это все равно, что объяснить, почему окунь.
— Что же такое, по-твоему, абсурд?
— Мне кажется, это более глубокое, не поверхностное, видение, когда ты понимаешь, что все цели жизни, которые навязаны обществом, — очень искусственны, они перестают иметь значение, которое им придается. Когда просто есть ощущение свободной игры. Когда ничего не остается, — только смеяться. Свободный смех — это выражение абсурда самой жизни. От абсурда люди приходят в уныние — ищут выход, цель, и не находят. А на самом деле цели никакой нет. Ну какая может быть цель? Да, это бессмыслица, но в этой бессмыслице я нахожу колоссальное удовольствие, мне интересно участвовать в комедии жизни без искусственных целей и задач.
— И даже без ожидания аплодисментов?
— Если зал закидывает тебя гнилыми яблоками, это тоже хорошая реакция. Главное, чтобы эта реакция была, неважно, какая. Конечно, приятно, когда твое сочинение понравилось, но изначально оно не рассчитано на то, чтобы нравиться. В конце концов, искусство расширяет клишированное сознание, — оно показывает, что нет никаких стандартов. Я уверен, что над всем можно смеяться. Чем над большим количеством вещей ты способен смеяться, тем более ты свободен. Я где-то читал, что в Японии существует секта, которая культивирует смех. Они смеются буквально все время, без причины. Смеются даже над смертью. Если кто-то умирает из их родственников, они превращают это в смех, в маскарад. Они пририсовывают этому покойнику усы, или гримом его намазывают, и при этом покатываются со смеху. Это мне очень нравится. Смех — это и есть такая свобода.
— А в жизни с тобой часто случаются абсурдные ситуации?
— Дело в том, что они настолько окружают меня, что подчас трудно что-либо одно выделить. Все, чем мы здесь на работе в Союзе композиторов занимаемся — тот же абсурд. Кипы, горы бумаг, бумажная возня превращается в самоцель, — как в «Процессе» Кафки — нечто происходит параллельно человеку и независимо от него. Мы вообще не властны над многими вещами. Самые абсурдные ситуации можно где угодно увидеть. Заходишь, например, в церковь, там стоит какой-то проповедник, и у него уже истина, он уже сроднился с богом, при этом несет неимоверную чушь, а люди буквально внимают ему с открытым ртом, — понимаешь, что здесь — тот же абсурд, бессмыслица. Я не отделяю людей, которые слушают этого проповедника, от себя — это все происходит в едином потоке, зависит одно от другого, имеет значение точно так же, как и не имеет его.
— Насколько мне известно, ты занимаешься духовными поисками, медитациями…
— Я понимаю так: встал человек, умылся, почистил зубы — то же самое медитация. Это такая же необходимость, вполне нормальная, как сделать физзарядку. Здесь нет никакой эзотерики или выходов из тела. Это просто гигиена сознания.
— Помогает?
— В общем-то, да. Сознание можно сравнить с комнатой, и мы часто там храним очень много хлама. Сплошная мешанина из каких-то амбиций, воспоминаний, мыслей, подчас не контролируемых нами. Медитация помогает от этой шелухи избавиться. Достигаешь очень хорошего состояния, когда мыслей нет вообще. А когда нет мыслей, это очень влияет и на тело. Оно становится другим — легким, невесомым.
— Ты сразу стал композитором?
— Десятилетку закончил по классу фортепиано, но я уже изначально знал, что буду не пианистом, а сочинителем музыки. Тогда не было факультета композиции в десятилетке, поэтому я занимался, у кого придется. В армии служил в Тбилиси, работал грузчиком, плотником, экспедитором. Закончив консерваторию, устроился в издательстве «Музична Україна». Тут тоже очень много смешного было. Приходит, скажем, человек, ноты еще не до конца выучил. Но уже написал песню в ля миноре, и несет сразу в издательство. Он уверен почему-то, что ее сразу должны напечатать. Ему отказывают, и он поднимает жуткий скандал, он жалуется в министерство. В министерстве серьезно расследуют эту проблему, — почему песню с текстом про Украину издательство не печатает, оно что, занимает антиукраинскую позицию?! Тотальный абсурд. И таких моментов масса.
— Оппозиция семья — творчество тебе знакома?
— У меня жена, Людмила Юрина, тоже композитор. Дочка Марина в школу в первый класс ходит. Живем, вроде бы, нормально. Спасает то, что много общего есть. Жена не таких радикальных взглядов, но имеются общие интересы, стараемся не навязывать друг другу себя. То, что она иногда делает, мне нравится, и то, что я делаю, ей тоже интересно. Хотя, конечно, дело доходит до очень эмоциональных споров.
— Быт с музыкой легко совмещается?
— Как-то удается. Если стоит дилемма — ребенок или творчество, то, конечно, я предпочитаю пожертвовать творчеством. Очень приятно доставить радость ребенку. Вообще, неправильно разделять творчество и жизнь. К любой ситуации можно подойти творчески. Я это в армии испытал. Дошло до того, что я с удовольствием делал вещи, о которых раньше и подумать не мог. Например, разгружать цемент. Или грузить уголь. Я научился видеть в этом определенное творчество — как ты взял, скажем, лопатой этот уголь, как ты его бросил. Такой кайф!..
— Ты по жизни проходишь как весельчак, комедиант. Но у всех шутов печальная судьба.
— Вопрос не в том, что я сознательно ношу такую маску. Я просто такой, какой я есть, так живу. Правда, то, что я делаю, может показаться не совсем веселым. Можно воспринимать такие вещи по-разному, как и саму жизнь. Она для кого-то трагична, для кого-то весела. Ты ее можешь сделать по-своему. Я не очень думаю над будущим, — сколько я это буду делать, чем это все закончится, что дальше будет. Если будет глобальная катастрофа, то погибнем все, разделим одну и ту же участь, это будет не так грустно и страшно. Ну так что? Не имеет значения, что произойдет со мной завтра. Важно то, чем интересным я занимаюсь сегодня...