Перейти к основному содержанию

Слабошпицкие: между камерой и книгой

26 февраля, 15:58
МИРОСЛАВУ МИХАЙЛОВИЧУ — 3,5 МЕСЯЦА, А МИХАИЛУ ФЕДОТОВИЧУ — 28 ЛЕТ (1975 Г.) / ФОТО ИЗ СЕМЕЙНОГО АЛЬБОМА СЛАБОШПИЦКИХ

Отношения между отцом и сыном всегда далеки от легкости, а когда каждый в этой паре является сильной, реализованной личностью, то это уже готовая драма.

Но, интервьюируя кинорежиссера Мирослава Слабошпицкого и его отца, известного прозаика, литературоведа, издателя Михаила Слабошпицкого, мы не пытались открыть тот или иной сюжет их отношений — лишь хотели понять, из какой почвы растет талант.

Получилось ли — судить вам.

Мирослав Слабошпицкий: «Для любого художника наступает момент cимволического отцеубийства»

«ИВАНА ДРАЧА Я ВСТРЕЧАЛ ПО ЛЫСИНЕ»

— Мирослав, в какой атмосфере ты рос?

— Сейчас попробую вспомнить. Родители расстались, когда мне было 12. А впрочем, они меня не очень напрягали, потому что оба работали. Так что самое яркое впечатление детства — кино. Я ходил в кинотеатры имени Ватутина, «Киев», «Прогресс», «Коммунар» — нынешняя «Кинопанорама». Родители зарабатывали и давали хорошие деньги на завтраки, поэтому хватало на 2-3 фильма в день, причем все равно, чьего производства — хоть американские, хоть другие. Мой роман с кино начался в детстве. Я им этого не говорил.

— Отцовское писательство никак на тебя не влияло?

— Да, у него были дикое количество книг. Для писателей существовал книжный магазин «Сяйво», а в нем — комнатка только для членов Союза, где папа покупал дефицитные издания. Дома собралась гора книг, если продать, можно было целую «Волгу», по-видимому, купить. Однако я уже в детстве научился бунтовать, поэтому, когда он мне говорил, что такую-то книгу нужно прочитать, я понимал, что читать ее не буду в любом случае. Пытался — но меня просто скручивало. Поэтому почти не знаю того же Фенимора Купера. Нет, я читал, конечно. Самыми лучшими были американские детективы, например, Рекс Стаут. Их  же негде было взять. «Гобіт» издательства «Веселка»  1985 года у меня был на украинском языке, я прочитал, едва не обезумел, настолько меня это поразило, думал: «Неужели такое бывает?»

— С книгами понятно, а с писателями как?

— Я много времени проводил в Доме творчества в Ирпене — мы там жили летом, как раз среди литераторов. Что меня поражало — они хорошо разбирались в аграрных материях: это — спорыш, это — что-то другое, потому что большинство — родом из села. Конечно, все мои друзья были друзьями отца в первую очередь. Я дружил с Виктором Близнецом, автором замечательной книги «Земля світлячків», он дарил мне машинки, шоколадки. Буковинский прозаик Дмитрий Герасимчук тоже очень мне нравился, хороший дядька — его давно в мире нет, к сожалению. Ивана Драча я встречал по лысине, у него она, несмотря на молодой возраст, уже была. Я там в первый раз попробовал раков, потому что писатель Борис Комар все время их варил. Еще меня очень забавляло, как писатели играли в карты по рублю за партию. Идею игры на деньги я заимствовал именно в Доме творчества в Первом корпусе. Другое  захватывающее дело — бильярд, куда можно было попасть очень нечасто, это была святая святых. В конце концов, играть в бильярд меня тоже там научили, хотя ныне уже потерял навыки.

— С Иваном Миколайчуком приходилось общаться?

— Он там был, но я об этом знаю только с чужих слов. Многое стерлось, потому что это совсем раннее детство.

«В РЕЖИССУРЕ ТЫ ДО 40 ЛЕТ — ЧЕЛОВЕК БЕЗ ОПРЕДЕЛЕННОЙ РАБОТЫ»

— Что же тогда ты взял от старших?

— Скорее, какие-то миметические вещи. В детстве пытался подражать отцу таким образом: садился за машинку, брал незажженную сигарету, делал вид, что пишу. Свои первые сигареты у него воровал. Мне повезло, потому что он курил «БТ», а не «Приму». Это какая-то психоаналитическая история... Безусловно, сейчас, когда мне уже 40, я узнаю в себе черты родителей — и положительные, и те, что мне не нравились. В 15-16 лет человек считает всех взрослых идиотами. Думаю, в этом смысле я не был исключением. Но и ныне внутренне с ним дискутирую.

— Свое убежище у тебя было?

— Главным убежищем были кинотеатры, позже — плохая уличная компания, потом — видеосалоны. Я и телевизор любил смотреть. Есть ошибочное суждение, из-за которого мои знакомые не дают детям смотреть телевизор, потому что родители не давали им. Но выросло целое поколение режиссеров, тот же Скорсезе, которого мама в детстве на весь день оставляла перед телевизором.

— Когда ты понял, что детство закончилось?

— В 15 лет я пришел в театральную студию Кочнева, потому что мечтал стать режиссером — чистая маниловщина, ничем не подкрепленная. Вот я  пришел, и через месяц все отвалилось — школа, семья. Там, в студии,  была настоящая жизнь и настоящие товарищи. Чего нельзя сказать о деньгах... Кстати, нужно отдать отцу должное — если бы он не профинансировал картину «Диагноз», моя жизнь сложилась бы иначе, я уверен. Это была его добрая воля. Я тогда с этим фильмом попал в Берлин, посмотрел иначе на свою жизнь — и, как следствие, мы оказались в той точке, в которой сейчас с тобой разговариваем.

— Как родители относятся к твоему кино?

— Отец очень гордится, особенно «Племенем», отслеживает все публикации. Недавно стал интернет-пользователем, а так газеты выписывал, сообщал, звонил мне. «День» активно читает, кстати. Мама больше видела, что за этим стоит и тоже меня поддерживала.  Это у меня сейчас нормальная профессия. А так в режиссуре ты практически до 40 лет — человек без определенной работы, и все близкие махнули на тебя рукой.

— В целом, нужен художнику дом? Или более продуктивен  конфликт с семьей?

— Это сложный вопрос. Знаю людей, которых выдающиеся и успешные родители полностью задавили в детстве... Мой отец поступил иначе, вышел из села и достиг, чего хотел, сделал громадный шаг. Я люблю родителей, но, думаю, для любого художника наступает момент символического отцеубийства, которое он должен осуществить. А следующее поколение сметет и меня с лица земли, потому что только в дискуссии или отбрасывании авторитетов появляется что-то ценное.

Михаил Слабошпицкий: «Очень хорошо, что я  перестал бредить лаврами Песталоцци»

«С ПЯТЬ ЛЕТ РУГАЛСЯ СЛОВАМИ НАПОДОБИЕ  «ГРАФОМАНД»

— Скажите, вы были либералом в воспитании?

— Помня  свое сельское воспитание, я затвердил как клятву: никогда не буду бить детей. И все же пытался определенным образом переагитировать сына, даже  переломить. Это распространенное желание родителей — иметь не то, что есть в ребенке, а то, что ты хочешь. Поэтому я и делал из него спортсмена — поскольку сам имел разряд по гимнастике, играл за студенческую сборную Украины по футболу. Хотелось, чтобы он в этом был моим повторением. Вот так его мучил.

— А среда, окружение какое было?

— Очень живительное. Он в каком-то интервью недавно сказал — приходил к друзьям и видел, что что-то не так. Потом понял: нет книг. Он рос среди них и среди  литераторов. Я дружил с Владимиром Киселевым — отцом поэта Леонида Киселева, с Владимиром Затонским,  с Анатолием Шевченко, его сегодня, к сожалению, немногие помнят, но он для нашего поколения был особым человеком — друг Виктора Некрасова и Григора Тютюнника, ходячая совесть — сейчас таких нет. Мы часто собирались у нас дома, и Мирослав, которому тогда было 4-5 лет, лазил по спинам, по головам, толокся среди взрослых. Наших разговоров у него были полные уши. Кто есть кто в литературе, он знал. Лет с 5 ругался словами наподобие  «графоманд». Также мы каждое лето жили в Ирпене в Доме творчества писателей. Помню, он смотрел на Загребельного снизу вверх, потому что тот был настоящий жираф, очень высокий. Однажды сам Тютюнник у нас остался ночевать. Мирослав его будил, обливал водой. А тот его приголубливал, благосклонный был очень. Грыгир вообще был хорошим человеком, зверел только, когда напивался или судил бездарных коллег. А к детям благоволил, как к щенкам. Еще было лето в Ирпене, когда там жил Иван Миколайчук, они с Драчем писали сценарий. Иван давал себя любить: эффектный, в черной широкополой шляпе, как патриций среди простоватых писателей. И Мирослав ходил за ним, разинув рот. Он знал, что это актер, кинорежиссер, Миколайчук очень его заинтересовал. Думаю, такие эпизоды посылали ему сигналы в будущее. Вот так развитие шло у него по нашим книгам, плюс среда. Повезло, что мы знали таких достойных людей.

«НИКОГДА НЕ ЛЮБИЛ ХОДИТЬ СТРОЕМ»

— О школе вы пока не упомянули.

— В школе он не был ни отличником, ни хорошистом. Некоторые предметы не давались, потому что не интересовали его. Но все равно был более развит, чем одногодки. Он видел, куда я прятал те книги, которые я не хотел, чтобы он читал в том возрасте, и именно их читал. Дневник я у него проверял разве что раз в месяц. Там немало было пожеланий родителям обратить внимание на ту или иную его провинность. Словом, живой парень, не загнанный в прокрустово ложе отличника по поведению.

— Но был соблазн давить авторитетом?

— А как же! У кого из родителей не было. Я же «критиком работал», значит — ментор-проповедник. А Мирослав скучал, когда я начинал проповедовать. Сейчас он более жесткий, а тогда казался мне словно пластилиновым, и я удивлялся, что он не очень у меня лепится. Однако я быстро и с удовольствием открыл, что у него пронзительный ум. Говорил он: «Ненавижу я эту украинскую литературу, которую в школе учат». Все эти «Інститутки», «Ледащиці»... Так я с его голоса написал статью, за которую на меня набросились, что украинская литература, которую изучают в школе, вредная, потому что депрессивная. Я видел: вот Плужника у меня взял, Стуса читает, говорит — «класс!» То есть его тянуло к настоящим интересным текстам — ребенок умный, но не того ума, что школа воспитывает, а еретического. Полная самостоятельность, автономность, свое мнение обо всем. Приходит ко мне приятель, а Мирослав, хоть и школьник, выносит приговор: «Да это графоман, пустое место». Он был вежливым ребенком, но когда что-то не по нему, то казалось, что сейчас дым пойдет из ноздрей. Никогда не любил ходить строем, но и стыдно за него не будет. Однажды вызвали меня к директору: у Мирослава конфликт с учительницей украинского языка и литературы, сплошные «тройки». Беру тетрадь, а там учительница неправильно исправляет. Она языка не знает, в отличие от Мирослава! Я тетрадь — директору под нос: она что, не знает, что «недо» пишется вместе? В итоге ее отстранили.

— Это, наверное, был не последний конфликт?

— Его чуть не выперли из 11 класса. Тогда была студенческая «Революция на граните», так они с друзьями устроили забастовку в школе. Его и нескольких других исключили. Мне пришлось побегать, чтобы его восстановили, чтобы он аттестат получил.

«Я ПОСМОТРЕЛ ФИЛЬМ «ДИАГНОЗ» И УЖАСНУЛСЯ»

— Когда началось кино?

— Мирославу все время не хватало денег. Думаю: почему? Он рано начал курить, наверное, на сигареты тратит? Оказалось — на кино. Он все сеансы в кинотеатре «Киев» смотрел. Иногда 4-5 фильмов в день. Я приходил домой, бушевал: 9 вечера — ребенка нет. А где-то классе в шестом он попал в театр «Коло» к Александру Кочневу. Я пошел туда, познакомился с Александром Павловичем, он мне понравился своей интеллигентностью, я увидел, что он действительно много в Мирослава вкладывает, видит в нем талант, в итоге оказал очень позитивное творческое влияние. А потом мы с сыном сильно поругались.

— Что случилось?

— Очень я не хотел, чтобы он поступал на кинофакультет в институт имени Карпенко-Карого. Тогда же началась руина. Я говорил: «Будешь голодным, кино — дорогая игрушка. Поступай на юридический», — у меня друг был там деканом. — «Получишь профессию юриста, а не выдержишь — вторым образованием будет режиссура». Мы поссорились, мать его поддержала, я отступил. Деканом кинофакультета тогда был Василий Цвиркунов, муж Лины Костенко, которая знала Мирослава и очень благосклонно к нему относилась, поэтому я знал, что его не срежут при поступлении.

— Когда вы поняли, что его детство закончилось?

— Вот когда он стал студентом. Я понял, что это уже другой человек. И он сам, очевидно, чувствовал, что это полуреализация. Он еще не стал собой, но уже шел себе навстречу. Я тогда осознал, что назад возврата нет, а еще открыл такую черту: он абсолютная вещь в себе. Полностью закрытая для других система. Преподавателей он упоминал только по прозвищам. Я даже не знал, с кем он дружит и что он камеру продал.

— Что за история?

— Я тогда много летал в Канаду, и однажды мне там подарили хороший японский фотоаппарат. Я его Мирославу отдал, потому что с техникой не дружу. Недавно он признался, что я таким образом стал его инвестором. Нужно было делать дипломный фильм, а вокруг царило полное обнищание. Он продал фотоаппарат, на те деньги поехал во Львов и снял свой дипломный фильм. Его нынешний успех, кстати, меня порадовал еще и потому, что у Мирослава был ужасно сложный период, когда он нигде не мог закрепиться. Казалось, у него не осталось никаких точек опоры. Он человек справедливый и правдивый, может вспыхнуть, отругать, но не злобная натура. Я его устроил в благотворительный чернобыльский фонд при Московском райсовете — он там три дня проработал, уволился, сказал: «не могу, они там воруют, гады». На одном, на втором телеканале — везде конфликты. А на дворе 1993-й, работы нет, надежд нет. Шесть-семь лет он так ходил, комплексы появились, повторял, что он лузер, что отец его стесняется. Потом он уехал в Петербург, нашел там работу, однако я пытался перетянуть домой.

— Как это удалось?

— Он прилетел из Питера со сценарием короткометражки под названием «Диагноз». Мы вместе думали, где найти 120000 гривен. Использовали остатки моей Шевченковской премии, немного книг продали, немного дала фармацевтическая фирма «Дарница». Я посмотрел фильм, испугался: «Кино мне нравится. Но где патриотический реализм? Тебя разорвут. Оно слишком жестокое». Вот такой фильм, еще и снятый партизанским образом, и вдруг — Берлинале, и все началось. Так он вернулся сюда.

«КОЕ-КТО СЧИТАЕТ, ЧТО МИРОСЛАВ ИМЕННО У НЕГО УКРАЛ УСПЕХ»

— Были ли у вас проблемы с пониманием его кино?

— Когда вышло «Племя», я сказал: «Мирослав, все адепты украинского поэтического кино на тебя ополчатся». Даже моя левая рука в киножурнале «Вавилон» — Лариса Брюховецкая — оказалась среди них. Мне кажется, что мы травмированы постколониальной ситуацией. Все искусство, вся литература у нас должны работать на развитие или на оборону нации. Это не Франция или Италия, где есть свободное развитие и борьба школ. Мы искалечены эстетично, зажаты, недоразвиты. Одним словом, постколониальная эстетическая узость. Представьте себе, если в Украине свой Жан Жене появится. Что бы от него осталось? Не созрело общество. Но у меня не было эстетического отторжения его кино, разве что немного страх, что он усложняет себе творческую биографию.

— Ну, цеховой конфликт у Мирослава уже есть нешуточный.

— Повторюсь, на его резкости, максимализме нет накипи озлобленности. Другое дело — его бунт против тех кинодеятелей. Я знаю свою писательскую среду — она тоже в этом смысле, мягко говоря, специфическая. Нет сантиментов, когда к тебе так относятся. Ты никому на ногу не наступил, а с тобой ведут корпоративную войну на поражение. Мирослав по-человечески совсем другой, но кое-кому заступает солнце. Кое-кто считает, что он именно у него украл успех. Зависть — это одно из основных человеческих чувств.

— Важен ли дом для художника?

— Самое главное происходит с душой. Есть творческое сознание и есть бытовое. Мне кажется, что человеку нужно для души чувство того, что ты не одинок. Здесь Мирославу повезло, у него были золотые деды и бабушка по линии матери, они его безумно любили.

— Напоследок — жалеете о чем-либо?

— Сожалею о том, что шлагбаум ставил перед театральным институтом. Раньше сожалел, что уделял ему мало педагогического внимания. А теперь понимаю, что это на пользу, что есть большой позитив в том, что я перестал бредить лаврами Песталоцци. Не слишком душил его самостоятельность. Я не верю в обстоятельства, я верю в личность. Когда говорят «погиб талант» — значит, слабый был талант. Пробуя из него вылепить что-то свое, я лишь мешал. Родителям же хочется взять реванш у жизни детьми. Теперь я считаю, что мне повезло.

Delimiter 468x90 ad place

Подписывайтесь на свежие новости:

Газета "День"
читать