Город, подслушанный Богом
Есть города, чья провинциальная незаметность скрывает величие, перед которым меркнет блеск столиц. Ольгу Кобылянскую и Юрия Федьковича проходят у нас в школе; однако Черновцы стали родиной и для других авторов, без которых трудно представить себе современную мировую литературу. Пауль Целан — выдающийся немецкоязычный поэт, создатель собственного стиля в стихосложении; его «Фуга смерти» для немецкой и, шире, мировой поэзии — текст-символ, воплотивший всю боль и ужас ХХ века. Роза Ауслендер — наиболее значимая современная поэтесса, писавшая на немецком. Список имен грозит растянуться не на один абзац: лирик и переводчик Георг Дроздовский, поэты Альфред Гонг, Мозес Розекранц, Альфред Киттнер, прозаик Грегор фон Реццори... Их строки заворожили США и Германию, Румынию и Австрию, но корень был общий — здесь, на Буковине.Попытку понять феномен Черновцов мы предприняли, пригласив к разговору человека, прожившего в городе не один год и совершившего там первые шаги в литературе — поэта, публициста, журналиста Игоря Померанцева. Беседа с ним о другом знаменитом городе — Праге — была опубликована в «Дне» от 18 января с.г.
— Сначала — традиционный вопрос: какова ваша связь с Черновцами?
— Связь у меня глубокая, я даже на глазок могу определить ее глубину: около двух метров. На кладбищах этого города похоронены мои тети, бабушка, отец, старший брат. Да и сейчас в городе живут моя невестка — увы, вдова — и племянник.
— А почему покинули город?
— Я уехал, когда закончил университет в 1970 году. Могу назвать две причины. Одна очень простая: после окончания английской кафедры факультета романо-германской филологии Черновицкого университета я вряд ли мог бы найти работу в городе. В те времена Черновцы были обнесены железным занавесом со всех сторон. Правда, там был кемпинг, куда заезжали интуристы, но у меня почему-то уже в молодости сложились недружелюбные отношения с КГБ, так что к туристам не подпускали. Есть и менее очевидная причина. Я, как молодой человек с большими амбициями, отважно глядел в будущее и без ума любил поэзию, будучи уверенным, что она отвечает мне взаимностью. Казалось, что мне по плечу любая столица и что всюду мне будут рукоплескать. Я ошибся. Но, тем не менее, город покинул.
— Вы бываете там?
— Нет. Не был там почти 35 лет. Страшно сказать... Бываю в Киеве, но никогда не могу доехать до Черновцов.
— Почему?
— Знаю, что нужно делать то, чего боишься, идти туда, где тебе страшно, и тем самым преодолевать страх...
— Вы боитесь Черновцов?
— Скорее — испытываю чувство неловкости. Это как если бы я встретился с женщиной, которую любил 40 лет назад, и мы 40 лет не видели друг друга. Я не знал бы, что сказать. Есть глупые фразы — «Как дела?». Вот я скажу городу: «Как дела?». Он скептично на меня посмотрит и ответит: «Какие дела? Да без тебя мы тут обошлись». Иными словами, я не могу вслед за провинциалом Плутархом повторить: «Что до меня, то я живу в маленьком городе, и чтобы он не стал еще меньше, охотно в нем остаюсь».
— А так он стал совсем маленьким для вас?
— Он остался таким, каким и был. Знаете, бывают вот такие любимые штанишки, детские с бретельками...
— Да, наверно, но все же через столько лет остались какие-то особенно стойкие и яркие воспоминания?
— Встреча с городом — это было событие. Свое дошкольное детство я провел в Забайкалье, в Чите. Это черно-белый период моей жизни, период тотальных, почти беспросветных зим. Когда мне исполнилось пять лет, мы из Читы уехали: отец работал в военной газете, он болел, и ему был противопоказан климат Забайкалья. Мы отправились в Черновцы, где жили наши родственники. Вот так, из черно-белого забайкальского фильма я попал в дальнее Средиземноморье. Про эмигрантов говорят, что они переживают культурный шок — лично я в эмиграции его не ощутил, потому что уже пережил его в Черновцах после Читы, и даже не культурный, а чувственный и — по-своему, по-детски — эротический. Я просто попал в цветное кино, в мир, где светит слепящее солнце, где ты почти теряешь сознание от запаха белого налива, вишен, морелей — так называют на Буковине абрикосы. И вот эта чувственная прививка до сих пор меня греет.
— Каковы были ваши любимые маршруты?
— Я изъездил весь город на велосипеде «Орленок» и как раз благодаря городу и велосипеду понял, что означает словосочетание «сломя голову». А маршруты... Я жил на улице Лермонтова, которая выходила на улицу Ольги Кобылянской. Вот если по Лермонтова пойти вверх, пересечь бывшую улицу Ленина и трамвайные пути, пройти сквозь коммерческий центр, который назывался «Пассаж» (наверно, он и сейчас так называется), еще перейти две улицы и подойти к актовому залу университета — это маршрут к моим первым любовным свиданиям. А есть еще один драматичный маршрут. Если спуститься по Кобылянской на Центральную площадь, после повернуть налево к бывшей синагоге, которую не уничтожили румынские фашисты, но большевики взорвали (там теперь кинотеатр), миновать этот кинотеатр и зайти в аптеку на углу... Не знаю, сохранилась ли она. В самом начале 1960-х, когда мой отец заболел — у него был первый инфаркт, я бегал туда через день и возвращался с двумя кислородными подушками для отца. И, может быть, старожилы еще помнят запыхавшегося мальчика, который вечно бегал по центру города с кислородными подушками. Этот мальчик — я.
— С тех пор вы видели немало городов. Чем Черновцы отличаются от них?
— Я думаю о стиле... В Черновцах в середине — конце 1950 х годов оставалась ещегорстка австрийских евреев. Они разительно отличались от всех прочих. И особенно — от стиляг. Потому что стиляги одевались одинаково: плащи- болонья, белые кепки («батоны») с серыми прожилками. А вот эта горстка австрийских евреев носила потертые велюровые темно-синие шляпы, заношенные серые «в елочку» двубортные пальто, туфли с узкими носами, запонки с матовым мраморным отливом — все старое, затрапезное, но как же стильно они выглядели! И Черновцы отличаются от украинских городов тем, что они — вот этот старый австрийский еврей, заброшенный машиной времени в советский заповедник. Черновцы выпали из моды, как эти велюровые шляпы и серые двубортные пальто, но остались городом стильным, городом легкой походки, хотя и бедным.
— Каковы же люди в таком городе?
— Не знаю, насколько люди, о которых я буду говорить, типичны... Для меня Черновцы прежде всего были еврейским городом. Впрочем, и в немецкой литературе этот город всегда называли еврейским. Правда, когда мы приехали, там, наверно, только пятую часть населения составляли евреи, причем уже меньшую часть — австрийские, а большую — бессарабские. Но евреи обладают замечательным энергетическим полем: даже если их всего ничего, они во многом определяют дух города. Я уже тогда знал, что евреи живут в Киеве, Москве, Ленинграде, но все столичные евреи мне казались сплошь респектабельными, богатыми, процветающими, а вот в Черновцах были всякие евреи — шпана, проститутки, убийцы, валютчики, вундеркинды, по улицам бродили евреи-горбуны, таскавшие на своих горбах контрабандную мацу. Конечно, была не только голь — имелись, например, знаменитые боксеры и борцы, участвовавшие в Олимпийских играх, чемпионатах мира. Мне вообще в детстве казалось, что евреи — самые замечательные спортсмены, особенно борцы и боксеры. Мы говорим об образе города, но я бы хотел немного заселить, обжить его... Вспоминаю знакомых отца. Он работал в областной газете «Радянська Буковина». Он, кстати, родился в Одессе, но вписался в Черновцы — поскольку знал русский, украинский и идиш, который входил в состав одесского воздуха. Так вот, я помню еврейского поэта, писавшего на идише — Меера Хараца, впоследствии он стал классиком в Израиле. Это был недобиток Холокоста, после недобиток ГУЛАГа — он там тоже отсидел. Где-то в конце 1950-х этого недобитка хотели добить окончательно.
— За что?
— Он опубликовал несколько стихотворений в польской еврейской газете. Ему устроили выволочку в «Радянськой Буковине». Надеюсь, мой отец в этом не участвовал, в противном случае Харац не пошел бы к нам домой. И вот пришел этот недобиток, такой воробышек, сидел за столом, молчал. А потом начал читать стихи на идише. Ни я, ни мать моя, выросшая в Харькове, на улице Заиковской, — ни слова не понимали. Мне было лет 12, для меня идиш был жаргоном голытьбы, полуподвалов, людей, отрезанных от культуры. Какой-то вороний грай, а не язык. И вот я услышал, как Меер Харац читает стихи, услышал этот орлиный клекот — и понял тогда в первый раз, каково предназначение поэта.
— Каково же?
— Окрылять язык. Я этот окрыленный идиш до сих пор помню. Или вот мы с отцом ходили по городу, и он мне украдкой показывал талантливых украинских писателей — Владимира Бабляка, Романа Андрияшика, — и я пялился, конечно, на них, хотя отец меня одергивал. Я помню их напряженные лица, как будто они несли какие-то гири. И только потом, в 1972 году, когда я переехал в Киев — это был Киев, замороженный страхом, Киев после украинских зачисток, — я понял, какие гири носили и Бабляк, и Андрияшик, и почему они рано умерли... Но это — литераторы, а были еще великие самбисты, был великий бандит, который после поставил на колени Львов, а потом Берлин и которого зарезали в Мюнхене напарники — то ли Тимоха, то ли Тенгиз... Помню вдохновенную проститутку Фиру по кличке «Сосюра»...
— Ой...
— Я мечтал о ней с 12-ти лет. И когда пришла пора осуществить мечту, Фира исчезла, ее унесло эмигрантским ветром в Хайфу на радость тамошним докерам и матросам и на беду местным проституткам, потому что Фира радикально сбила цены, при этом не поступившись качеством услуг.
— Очевидно, история Черновцов — это сложный немецко-еврейско-украинский конгломерат. А какая из этих составляющих ощущалась больше?
— Понимаете, я и мои друзья, запойные подростки-книгочеи, были варварами.
— Почему?
— Мы не чуяли почвы под ногами. Мы не знали, по каким золотым жилам ходим. Конечно, варвары мы были своеобразные — у нас за плечами была русская литература, американская, французская; но варварство — это отсутствие памяти, в том числе исторической и культурной. Но в этом не было нашей вины. Для меня имя Пауля Целана занесло в Черновцы киевскими ветрами, только потом я познакомился с людьми, которые учились с поэтом, дружили с ним. Я помню, как зашел в 1972 году к украинскому поэту-модернисту Мыколе Бажану — меня к нему привел другой черновицкий поэт, Моисей Фишбейн, — и как трогательно, с каким пиететом говорил Бажан о Черновцах и о Целане. Так что все равно столица знала больше и глубже понимала историю.
— Целан, Роза Ауслендер, Ольга Кобылянская... Почему вдруг Черновцам так повезло?
— Это не просто везение. Черновцы — перекресток культур. У Пастернака есть строчка: «...воздух криками изрыт». Воздух Черновцов был изрыт криками, стонами, вздохами на немецком, идише, украинском, венгерском, румынском, польском, потом на русском. Фотографы работают со светом и тенью, композиторы работают с чередованием звуков, а писатель работает с языком. Вот представьте себе, какой это был изумительный языковой фон, языковой ландшафт. Я называл его «на сквозняке л и н г в». Родной язык понимаешь гораздо лучше на фоне других языков. Из ничего рождается ничто. А там, где многоголосье, многоязычье... Из этой полифонии и происходит поэзия, так начинают жить стихом. Ведь провинция — столица модернизма. Там юноши полируют свою кровь. А что еще им остается, кроме отклонения, надлома, кроме этой курватуры карнизов и кровель, присущей стилю модерн? У Гейне есть такая мысль: эпохи заката чреваты субъективизмом. Он это, скорее, неодобрительно говорил. А я цитирую это как диагноз. Когда рушится все вокруг — империи, каноны, репутации, — на кого тебе еще положиться, кроме как на самого себя? Ты становишься «субъективным» и работаешь со своим собственным «я», своевольно преломляешь реальность.
— Кто из черновицких литературных знаменитостей вам близок?
— Грегор, он же Гриша. Я бы не рискнул сказать, что он близок мне литературно: он прозаик. Его имя Грегор — хотя он до гробовой доски, знакомясь, называл себя Гришей, — ирония аристократа... Замечательный немецкоязычный писатель Грегор фон Реццори. Он классик австрийской литературы. Черновцы в своей прозе он называет «Чернополь». Он близок мне по стилю жизни. Мне недавно замечательный русский художник Виктор Пивоваров, живущий ныне в Праге, подарил расписную тарелку с надписью: «Радостный меланхолик». Таким он меня видит. Думаю, что Грегор (Гриша) фон Реццори был радостным меланхоликом. Он, кстати, работал радиожурналистом — а я тоже работаю «воздушным гимнастом» уже лет тридцать, был автором кулинарных рецептов (И. Померанцев, в свою очередь, автор книги «Красное сухое» и винный колумнист русского издания «Форбс». — Д.Д. ), снимался в кино, ни много ни мало — с Брижит Бардо. Вот этот человек близок мне по стилю и темпераменту, хотя мне, конечно, далеко до него. И предпочел он, в конце концов, Германии — Италию, там он жил, там он умер. Это был его маршрут — если говорить о любимых маршрутах — из дальнего Средиземноморья на ближнее.
— Если говорить о самом, пожалуй, знаменитом черновицком авторе: что вам нравится у Целана?
— Паузы и зазоры. Синтаксис. Он пережил смерть своих родителей в румынских лагерях, и сам был узником. Вот тогда-то у него остановилось сердце. Его зазоры между словами, между грамматическими конструкциями — это не авангардистская уловка, а паузы между ударами сердца, однажды остановившегося. Он ответил на риторический вопрос Теодора Адорно, можно ли писать стихи после Освенцима, не риторически — своими стихами.
— В самих Черновцах, как вы их помните, эта великая литература оставила сколько- нибудь заметный след?
— Черновцы — это город- цитата, причем из другой эпохи. И раскавычить ее могут только чуткие исследователи. А теперь понемногу Черновцы превратились в цитату из цитаты из стихов замечательных австрийских поэтов, живших там между двумя мировыми войнами.
— «Цитату из цитаты»?
— Я имею в виду, что ты идешь по городу, как по цитате. Ты читаешь его, хотя прежнего города уже нет. Но остались обрывки фраз, слова, которые вошли в сознание, в культурный обиход немецкого и австрийского читателя.
— Что до читателей, то, насколько мне известно, в Австрии есть целый институт букиноведения. Метрополия помнит?
— Погодите, вы недооцениваете! Черновцы — это один из самых актуальных городов в стиле ретро в немецкоязычном мире, с ним связана поэзия и проза крупнейших немецких писателей второй половины ХХ века. Знаете, есть такая детская игра — «Замри!»? Вот между войнами Черновцы играли в «замри». Как будто им сказали — замри в своем времени, замри в своем янтаре, и город жил своей жизнью, не предвидя Холокоста. Это был город книгочеев, о чем написано много воспоминаний, в том числе Розой Ауслендер. Между прочим, забавный эпизод: в 1978 году, когда я жил в Германии, моя подруга, учительница немецкой гимназии, позвонила в Дюссельдорф Розе Ауслендер, и сказала: «Мы не знакомы лично, но я вам звоню, потому что ко мне приехал русский поэт из Черновцов», — она назвала мое имя,— «и, может быть, вам интересно было бы с ним встретиться». К тому времени Ауслендер была лауреатом, знаменитостью, классиком. Она ответила: «Я бы охотно встретилась, но я больна». Она тогда действительно болела тяжелой формой артрита, уже не могла писать, только диктовала стихи, но, думаю, был и другой резон. Она когда-то написала, что Черновцы — «затонувший город». И мне кажется, она боялась встретиться с человеком, который там жил и стихи сочинял. Оказалось, что эту Атлантиду кто-то заселил. И мое физическое присутствие, разговоры о стихах, и то, что я просто их пишу, — разрушало чудный хрустальный образ затонувшего города... Что до сегодняшнего дня, то последний, кто снялся на фоне Черновцов, — знаменитый голливудский киноактер Харви Кейтель. Оказывается, его родители оттуда родом. Так что у города в немецкоязычном мире отменная родословная и репутация.
— А у всякого старинного немецкого города должна быть своя тайна...
— Действительно, это город с секретом... Сначала расскажу про секрет, а потом про тайну. Есть такие города, которым не просто повезло — они заслужили это везение. Это города, на которые хотя бы краем глаза посмотрел Бог. Но почему они привлекли его внимание? В культуре — своя логика, свои магнитные поля. Так вот, Бог посмотрел на этот город — даже не посмотрел, а послушал его краем уха — и что-то услышал, вот этот шелест, вот этот перелив дифтонгов и фонем, эту чересполосицу языков, и удивился: какой маленький пятачок, и каким чудным сквознячком оттуда веет. Лингвистическим сквознячком. Вот в этом секрет. А что касается тайны... Тайны рождаются в нас. Это работа нашего воображения, это подвалы и чердаки нашей памяти, и пока существуют эти чердаки и подвалы — до тех пор Черновцы остаются таинственным городом. Раз уж мы говорим о городе поэтов, я под занавес прочту несколько строчек той самой Розы Ауслендер, с которой мы могли встретиться, но так и не встретились. У нее есть стихотворение Czernowitz. Сначала прочту несколько строчек по-немецки, а потом грубо их переведу. Gestufte Stadt im grunen Reifrock Der Amsel unverfalschtes Vokabular Der Spiegelkarpfen in Pfeffer versulzt schwieg in funt Sprachen.
Перевод приблизительно такой: Ступенчатый город в зеленой пышной юбке Дрозд с чистейшим говором Зеркальный карп в перченом студне молчал на пяти языках.
— Могу в дополнение процитировать вам украинский перевод Петра Рыхло: Мiсто на схилах у сукні зеленій Дроздів непідробні трелі Дзеркальний короп приправлений перцем мовчав п’ятьма мовами.
— Что до поэзии Целана, то я рекомендую читателям газеты первоклассные переводы на русский язык, сделанные киевлянином Марком Белорусцем, и украинские переводы упомянутого вами Петра Рыхло и Леонида Череватенко.
— Вы уже дали Черновцам несколько поэтических определений. Если можно, в завершение — еще пару метафор, может быть, из уже написанного вами.
— Я в молодости писал о Черновцах. В тех стихах есть такой образ:
Мой городок, из труб не дым, а дымшиц,
Вот он летит с ухмылкой и слезой.
Да и последнее эссе — «Мой маленький Израиль» — тоже о Черновцах. А в повести «Читая Фолкнера» есть такие самонадеянные, молодые строки — «мой Дублин, мой Витебск, мой городок». В молодости, знаете ли, мы часто страдаем манией величия, и я невольно сравнивал себя с Джеймсом Джойсом и Марком Шагалом. Я ошибся, не дотянул. Сильно не дотянул. Но Черновцы дотянули. И они не уступают ни Дублину, ни Витебску.
Выпуск газеты №:
№57, (2008)Section
Маршрут №1