Хмель жизни
Заметки о Новом Орлеане![](/sites/default/files/main/openpublish_article/20120112/43-22-1.jpg)
Самолет заходит на посадку со стороны океана. Линия электропередач на бетонных подушках прямо в воде, цепочка колоссальных ажурных мачт тянется далеко за горизонт, параллельно им — берег, хорошо видно, где за границей города начинаются топи с аллигаторами и москитами. Так Новый Орлеан и стоит на углу между адом и высоким напряжением.
На трассе от аэропорта — увенчанные кокетливыми бурбонскими лилиями черные двойные фонари с красными маячками между ними; маячки — для самолетов или для стиля?
Ноябрьская флегма выветривается с первым прикосновением здешнего воздуха. Это не теплая осень, а настоящее лето, убийственные +26 с горячим асфальтом, прохожими в шортах, зеленью и пальмами. Где-то в центре попадаю под ливень. Он быстро заканчивается, мостовые исходят паром, воздух наполнен пьянящей влагой. Мысль о том, что через полмесяца наступит зима, мелькает на заднем плане, чтобы бесследно исчезнуть на ближайшие три дня.
Первым человеком, заговорившим со мной в Новом Орлеане, была девица с шортах и рубашке, светловолосая, с раскрасневшимся и слегка травмированным алкоголем лицом, в руке — жестяная банка с каким-то популярным пойлом. Я ждал зеленого света, чтобы перейти улицу. Незнакомка начала что-то говорить без повода, быстро и весело. Я мало что понимал с моим английским, но на всякий случай сказал, что в городе впервые, она пришла в восторг, и, крикнув мне «Come on!», поскакала на красный. Столь неподдельным был ее порыв, что, забыв о правилах приличия и дорожного движения, я без раздумий устремился следом. Совершая сей несколько рискованный пробег через проезжую часть, я видел ближайшее будущее: как попрошу показать мне вечерний город, как буду смешно, и, черт возьми, трогательно переспрашивать отдельные слова, веселя ее своим произношением, как буду учить ее украинским словам и пить с ней «ручную гранату» на брудершафт.
Но едва перейдя дорогу, она бросается любезничать с каким-то верзилой, коварная изменница. Сердце мое разбито, я отправляюсь закусывать горячий шоколад пончиками с сахарной пудрой в кафе «Мир», то есть Cafе Du Mоnde.
Через несколько часов точно такая же бой-баба, тоже в рубашке, в шортах, с разметавшимися волосами, да еще и с кинжалом на боку, ни с того ни с сего посреди улицы налетает на компанию парней и начинает орать благим матом. Просто так, без повода. Парни ретируются живыми и здоровыми, а я уже ничему не удивляюсь.
Ничему не удивляюсь: народ здесь общительный. Совершенно незнакомые люди то и дело спрашивают на улице: «How are you?», на что полагается ответить: «Fine», и дело с концом.
На третий день пребывания в городе ко мне на перекрестке на велосипеде подъехал белый дядька (именно дядька — в меру потрепанный, но выглядящий вменяемо) и сказал что-то. Я не понял и вежливо похлопал глазами.
— How are you!!! — рявкнул велосипедист.
— А! Fine! — вспомнил я заискивающе.
Впрочем, коренной житель уже крутил педали, бросив через плечо:
— Fucking strangers.
На следующий день я снимал особняки в колониальном стиле. На крыльце самого живописного из них сидели два афроамериканца и, никого не трогая, слушали хип-хоп. Дальнейшее перевожу по памяти.
— Можно сфотографировать ваш дом? — спросил я, стараясь уложиться в ритм.
Один что-то ответил. Я не понял и на всякий случай пустился в объяснения, что я иностранец, что английский у меня плохой, что снимаю только для себя и т. д.
— Я тебя плохо слышу, братан, — ответил тот, что суровее видом, и подошел ко мне.
— Можно сфотографировать ваш дом?
— Тебе нравится дом? — голосом, не обещающим излишнего политеса, уточнил суровый.
— Наверно, это была плохая идея. ОК, извините, — сказал я и зашагал прочь.
— Не, подожди, ну, что за фигня! — крикнули мне вслед, но я лишь ускорил шаг.
Долго еще неслись мне вслед зычные проклятия домовладельца.
Грубость, глупость и плохое знание английского — явления интернациональные.
Неприлично наедаюсь горячим шоколадом с обильно посыпанными сахарной пудрой пончиками. Пудры столько, что приходится сильно наклоняться вперед — будто кланяться повару. Никогда не думал, что сладкое со сладким может быть настолько вкусным. Кто-то неподалеку играет Армстронга на шарманке. Кафе — 150 лет. Рядом с кафе — Французский рынок. Торговать здесь начали еще индейцы, до прихода европейцев. На рынке — все сокровища мира, поэтому, как в образцовом Эльдорадо, здесь все сверкает и переливается. Сокровища, вероятно, сделаны в Китае, но какая разница?
Вся слава Нового Орлеана заключена во Французском квартале — в растянувшемся вдоль Миссисипи неровном прямоугольнике зданий, построенных еще в конце XVIII — начале XIX веков.
Днем — прокаленное солнцем безлюдье. Дороги в заплатках. Папоротник живет прямо на стенах, цепляясь за мельчайшие трещины, и образует миниатюрные дикие сады. Издалека доносится позвякивание колокольчиков. Надрываются цикады. Машины, наподобие массивного джипа с крепким парнем за рулем, кажутся неуместными. Это разноэтажная Америка, фрактальная Америка. Нарядное многоцветье деревянных домов. Крохотные, на 2-3 ступеньки, крылечки, вычурные наличники по фасаду, внизу кружевные металлические салфетки — овальные окошки в подвал, забранные узорчатыми решетками. На тротуаре безнадзорно растет мандариновое дерево. Из паркингов гостиниц по краям квартала веет прохладной сыростью. По улицам тянется сладко-острый аромат, настолько густой, что кажется, будто поедаешь его через ноздри. Третьей нотой в глубине квартала вступает газ, потому что газовые фонари горят даже днем, день и ночь сшиты этим невыключаемым пунктиром.
Новоорлеанский дом невозможен без большого балкона с декоративными решетками и массой растений в кадках и горшках. Новоорлеанский балкон нельзя вообразить без колокольчиков, карнавальных масок, бус и целых елочных гирлянд, свисающих со всех подходящих для этого деталей. От одного взгляда на такой балкон начинается приступ лени и неги.
Вечером девушки бросают с балконов в мерцающую полутьму Бурбон-стрит бусы — золотые, зеленые, перламутровые, лиловые, красные. Мы, бродячие опьяненные самцы, расхватываем добычу.
Вечер. Дубль один. Поднимаюсь по Сан-Петер-стрит. Сфотографировал черта. Черт это заметил и изрыгнул адские проклятия.
Вечер. Дубль два. Поднимаюсь по Сан-Петер-стрит. Меня обматерил черт. Настоящий черт, с рогами, красной мордой, с монашкой-подругой под рукой. У них здесь бизнес с туристами. Потустороннюю силу нельзя фотографировать: все права сохранены.
После захода солнца Бурбон-стрит превращается во взбесившуюся нотную линейку. В каждом баре или ресторане — а здесь ничего другого и нет — свой ансамбль. Музыканты и певцы — экстра-класса. Играют все: рок, фанк, соул, но более всего джаз и блюз, а также уникальную луизианскую музыку, называемую зайдеко — особый галопирующий ритм-н-блюз, в котором солирует гармошка при поддержке скрипки, ритм-секции, иногда духовых и обязательно — стиральной доски (см. ниже, дорогой (-ая) читатель (-ница)). Окна и двери нараспашку, музыка сливается в звуковой поток. Здесь разрешено открыто ходить со спиртным, многие так и поступают: берут какой-нибудь коктейль или пиво в пластиковом стаканчике и идут, отпивая на ходу. Ночь, музыка и пары алкоголя смешиваются в такой коктейль, что опьянеть можно просто вобрав его глазами и ушами.
В зайдеко, кроме гармошки, обязательный инструмент — стиральная доска со специальными скобами наверху, надетая на отдельного музыканта, который трещит по ней в унисон с ударником. Посреди вечера неизбежно наступает момент, когда еще одна доска надевается на даму из публики, после чего дама принимает посильное участие в музицировании, а ее кавалер, обмирая от восторга, снует вокруг с фотоаппаратом.
Способ передвижения по Бурбон-стрит: заглянул в заведение, постоял на пороге, посмотрел-послушал какую-нибудь блюзовую красоту, несколько метров — и уже тебя сбивает с ног первоклассный фанк в исполнении группы с невысоким, но очень голосистым вокалистом, еще шаг — какие-то рокеры рубятся, как перед расстрелом, следующий шаг — и натыкаешься на едва одетую длинноногую чернокожую принцессу, или на умопомрачительную креолку, или на убийственную блондинку (а бывает и так, что и на ее округлую заднюю часть, которой она трясет с завораживающим мастерством) на пороге стрип-бара, и принцесса, уловив твой восхищенный взгляд, делает тебе прицельно-требовательно пальчиком: а ну-ка, иди сюда, красавец! Если подойдешь — обнимет, прижмется горячо, после чего в заведение уже нельзя не войти, независимо от твоего состояния и кошелька.
Но я не пошел, зануда.
Одетые девушки подрабатывают зазывалами перед барами. Разговорился с одной: студентка, работает уже пять месяцев, ночью — бар, днем — занятия, но она не жалуется, говорит, интересно.
Между прохожими занимаются своим мини-бизнесом уличные артисты. Рядом с живыми статуями возникают какие-то оборванные неформалы, также застывающие в идиотских позах в расчете на подаяние. Малолетние чечеточники бьют на тротуаре степ и бьют на жалость прохожих, едва лишь появляется полиция — молниеносно дают деру, цокая на всю улицу. Ходят певицы, предлагают спеть за мзду. Одна очень красивым голосом спела что-то лирическое и получила причитающееся, другая сымпровизировала с артистичными ужимками хулиганский рэп и тоже без денег не ушла.
С видом отверженного поэта сквозь хмельную толпу бредет молодой человек, за плечами рюкзак, на груди — табличка: «Грязные шутки 1 доллар».
То тут, то там мелькает высокий, пузатый мачо на каблуках, в черных чулках, черной балетной пачке, черных очках, в золотом бюстгальтере, с ковбойской шляпой на голове. Прохожие или шарахаются, или приходят в восторг и фотографируются за гонорар — преимущественно дамы.
Да, а звать его Золушка.
Еще один статист, с которым охотно фотографируются — ничем не примечательный гражданин с рекламным транспарантом, на котором написано Huge Ass Beer (Пиво Огромной Задницы) — это когда клиенту дают сразу трехлитровую бутыль, и он заливает ее в себя до упора. Ничего нового, право: в советское время пиво только такими порциями и мерилось — 3-литровыми стеклянными банками с пластмассовыми крышками. Другое пиво, правда. А задница была вокруг.
Каждую секунду, на каждом углу что-то происходит. Грохочет музыка, пылает реклама, зазывалы заманивают в кабаки, девочки крутят попами, проезжают конные полицейские, пешие копы вяжут свирепого полуголого мужика, словно сбежавшего из фильма про неорганизованную преступность, среди безальтернативно пьяных прохожих то и дело возникают персонажи какого-то межпланетного цирка, и от этого всего теряешь чувство меры и времени. Лучшее коллективное помешательство из всех мною виденных.
Я единственный во всем квартале что-то черкаю на бумаге прямо под дверьми очередного шалмана. Хохочущая девушка (какая уже по счету?) заговаривает со мной: «О чем пишешь?» Отвечаю: «Обо всем этом», но написать об этом невозможно.
А еще уличные оркестры. От скромных, но громких трио до банд на дюжину человек с тубами, барабанами, саксофонами, тромбонами и безногим трубачом. Играют напористо, по-хулигански, так, что стар и млад, черный и белый, турист и абориген пускаются в пляс. После нескольких часов синкоп и плясок бандиты отворачиваются к стене и начинают разговаривать, не выпуская инструментов. Это звучит не какофонией, не настройкой, а именно болтовней разных звуковых созданий.
Множество магазинов торгует диковинным барахлом с уклоном в джаз и в вудуистскую мистику. Черепа, бутафорские мумии, деревянные Луисы Армстронги, сушеные аллигаторы толпятся в магазинах и на витринах, скалятся отовсюду, Новый Орлеан щерится этой усмешкой в тысячи зубов, веселые деньки текут сквозь его глотку, веселая смерть смеется над тобой.
Кладбища Нового Орлеана ирреальны, как пейзажи в фильмах Бунюэля. Кладбище Сент-Луис №1 — настоящий город мертвых с серыми, кирпично-красными и белыми надгробиями-домами, от этой белизны тишина кажется всеобъемлющей. Мелвилл писал о скрытом ужасе, заключенном в белом цвете, а здесь белый вычитает тебя из человечества, и ни малейшего беспокойства при этом, ты полностью обезболен, как и должно быть во сне.
Самое знаменитое надгробие Сент-Луиса №1 — над могилой Мари Лаву, которую еще при жизни, в XIX веке, называли королевой вуду; считалось, что она может убить своим проклятием. Ее портрет висит в Международном храме вуду неподалеку. Хозяйка храма, больше похожего на сувенирную лавку, пожилая афроамериканка с мягким, зачаровывающим голосом и гипнотическим взглядом, сказала, что она, наверно, и есть воплощение Мари Лаву в этой жизни — who knows?
Когда я покидал кладбище, сбоку, за могилой Королевы, сидела молодая креолка, молилась с закрытыми глазами, склонив голову и подняв руки. Потом бросила разноцветные камешки, начала раскладывать карты. Просила о деньгах? Удачном замужестве? Наводила порчу? Вспоминаю надпись на белом заброшенном особняке: «Очистите этот дом!», на другой стене выведено неровно: «Проклятие». Здесь это действует.
Все надгробие Марии Лаву испещрено крестиками — выцарапанными, написанными мелом или карандашами. Это обычай загадывания желаний: нужно попросить Королеву о чем-либо и поставить три креста. Должно сбыться. Я не стал рисковать, всего лишь сфотографировался. Да и потом, чего желать в городе, в котором даже трамвай называется Желание?
О, как мне воспеть твои красные бока, твою симметрию Тянитолкая, твоих утренних и вечерних пассажиров, бочки с песком на твоих остановках, дерево твоих недлинных скамеек, широту твоих окон, прямоту твоей питающей штанги, сияние твоих фар — по одной сзади и спереди, сосредоточенность твоих водителей, вспышки сигнальных маячков меж твоих колес, да и сами колеса, уносящие меня по этому сумасшедшему городу?!
Вечер в начале мая, только-только начинают собираться первые сумерки. Из-за белого, уже набухающего мглой дома небо проглядывает такой несказанной, почти бирюзовой голубизной, от которой на сцену словно входит поэзия, кротко унимающая все то пропащее, порченое, что чувствуется во всей атмосфере здешнего житья. Кажется, так и слышишь, как тепло дышит бурая река за береговыми пакгаузами, приторно благоухающими кофе и бананами. И всему здесь под настроение игра черных музыкантов в баре за углом. Да и куда ни кинь, в этой части Нью-Орлеана, вечно где-то рядом, рукой подать, — за первым же поворотом, в соседнем ли доме — какое-нибудь разбитое пианино отчаянно заходится от головокружительных пассажей беглых коричневых пальцев.
В отчаянности этой игры — этого «синего пианино» — бродит самый хмель здешней жизни.
В статье использован отрывок из пьесы Теннесси Уильямса «Трамвай «Желание».
Выпуск газеты №:
№3, (2012)Section
Маршрут №1