Перейти к основному содержанию

Патриотическая повинность

В издательстве «Основи» вышло в свет уникальное издание — «Дневник» Витольда Гомбровича
10 марта, 00:00
Витольд Гомбрович — известный польский писатель, оставил после себя блестящую художественную прозу — рассказы, драмы, а также романы «Фердидурке», «Трансатлантик», «Порнография», «Космос» (международная литературная премия в Париже). Но, хоть как это ни парадоксально, в литературу он вошел прежде всего как автор «Дневника». Эта книга — не дневник событий, а дневник мыслей. Такое себе «отражение отражения» мира в зеркале мысли, высвобожденной из шелухи штампов. Возможно, поэтому с «Дневником» Гомбровича интересно проделать такой фокус: раскрываешь наугад, не обращая внимания на дату, и читаешь как бы газетную статью, написанную вчера. Пусть даже по поводу общенационального напряжения, которым сопровождается в нашей стране каждое 9 марта — день рождения великого поэта Тараса Шевченко, превращенного в монументальный фон для патриотических фотографий и жилетку для плачей над судьбой Украины.

«ЗРЕЛЫЙ НАРОД ДОЛЖЕН УМЕРЕННО ОЦЕНИВАТЬ СОБСТВЕННЫЕ ЗАСЛУГИ»

«Когда-то мне довелось участвовать в одном собрании, которое было посвящено взаимному польскому подбадриванию и поддержанию духа... Пропев «Присягу» и станцевав краковяк, присутствующие стали слушать оратора, который прославлял народ, ибо он «дал миру Шопена», ибо «мы имеем Склодовскую- Кюри» и Вавель, а также Словацкого, Мицкевича, кроме того, мы были твердыней христианства, а Конституция Третьего Мая была очень прогрессивной... Он объяснял себе и всему собранию, что мы — великий народ, хотя это, возможно, уже и не вызвало энтузиазма у слушателей (ведь им этот ритуал был давно известен — они участвовали в нем, как в богослужении, от которого не положено ждать неожиданностей), и все же речь воспринималась с определенным удовольствием, потому что патриотическая повинность была выполнена. А для меня этот обряд напоминал сценку из ада, и эта национальная месса представлялась мне чертовски издевательской и злобно гротескной. Потому что, вознося Мицкевича, присутствующие здесь унижали себя, а их восхваление Шопена, собственно, свидетельствовало о том, что они до Шопена не доросли — увлекаясь собственной культурой, они обнажали свой примитивизм.

Гении! Будь они неладны, такие гении! У меня было желание сказать всем присутствующим: «Ну какое мне дело до Мицкевича? Вы для меня важнее Мицкевича. И я, и кто-либо другой будет судить о польском народе не по Мицкевичу или Шопену, а по тому, что здесь, в этом зале, происходит и что произносится. Если бы даже вы были таким бедным на гениев народом, что самым великим своим художником считали бы Тетмайера или Конопницкую, но были способны говорить о них со свободой духовно независимых людей, с рассудительностью и трезвостью, свойственной зрелым людям, если бы ваши слова охватывали горизонт не глухой провинции, а мира... тогда даже Тетмайер стал бы для вас выдающимся. Но при существующем положении вещей Шопен с Мицкевичем служат вам только для того, чтобы сделать более выразительной вашу мелочность — ибо вы с детской наивностью размахиваете перед носом тоскующей заграницы этими полонезами только для того, чтобы укрепить слишком ослабленное чувство собственного достоинства и добавить себе значимости. Вы — словно тот бедняк, который хвастается тем, что его бабка имела фильварок и бывала в Париже. Вы — убогие родственники мира, которые силятся импонировать себе и другим.

Однако не это было самым плохим и самым хлестким, самым унизительным и самым болезненным. Самым страшным было то, что настоящая жизнь, современный разум приносились в жертву покойникам. Ведь подобные торжественные заседания можно определить как процесс взаимного отупления поляков во имя Мицкевича... И ни один из присутствующих сам по себе не был таким глупым, как это собрание в целом, извергавшее серую, претенциозную, фальшивую фразеологию. В конечном счете собрание знало о том, что оно глупое — глупое, потому что берется за дела, которыми не овладело ни умом, ни чувствами. Вот откуда это уважение к фразе, эта усердная покорность перед нею, это увлечение Искусством, этот язык, который поучает и который сложился по договоренности, это отсутствие добросовестности и искренности. Здесь декламировали стихи. Однако собрание было отмечено печатью стыдливости, искусственности и фальши еще и потому, что на нем присутствовала также Польша, а поляк не знает, как ему относительно Польши вести себя. Она его смущает, делает искусственным — пугает так, что у него ничего как следует не «получается», и он корчится от излишнего желания помочь ей и излишнего стремления возвеличить ее. Обратите внимание, что касательно Бога (в костеле) поляки ведут себя нормально и правильно, а когда речь идет о Польше, они чувствуют себя растерянными — это что-то такое, к чему они еще не привыкли.

Припоминаю чаепитие в одном из аргентинских домов, на котором мой знакомый, поляк, заговорил о Польше. Конечно, на передний план опять же выдвинулись Мицкевич и Костюшко вместе с королем Собеским и битвой под Веной. Иностранцы вежливо слушали пылкие рассуждения и принимали к сведению, что «Ницше и Достоевский по происхождению были поляками» и что «мы имеем две нобелевских награды в литературе». Я подумал, что если бы кто-то подобным образом восхвалял сам себя или собственную семью, то это бы была грубая бестактность. Я подумал, что такой спор с другими народами за гениев и героев, за заслуги и культурные достижения очень неудачен с точки зрения пропагандистской тактики, ибо с нашим полуфранцузом Шопеном и не совсем коренным Коперником мы не можем выдержать конкуренции с итальянцами, французами, немцами, англичанами, русскими. Следовательно, этот подход обрекает нас на второстепенность. Однако иностранцы далее терпеливо слушали, как слушают того, кто, претендуя на аристократизм, ежеминутно напоминает, что их прапрадед был ливийским кастеляном. Слушать им было тошно, ибо их эти вещи совсем не интересовали, ведь сами они как представители молодого народа, к счастью, лишенного гениев, были вне конкурса. Но слушали снисходительно, даже сочувственно... А он, войдя в роль, говорил, не умолкая.

...Что же я тогда сказал? Я понимал, что принести освобождение может только радикальное изменение тона. Итак, я приложил все усилия, чтобы в моем голосе зазвучало пренебрежение, и начал говорить как человек, который не придает большого значение прежним достижением народа, для которого прошлое значит меньше, чем будущее, а наивысшим законом является закон сегодняшнего дня, закон максимальной духовной свободы в эту минуту. Отметив то, что в жилах Шопенов, Мицкевичей, Коперников течет и чужая кровь (чтобы не подумали, будто я что-то скрываю, будто что-то может ограничить мою свободу движений), я сказал, что не следует слишком серьезно относиться к метафоре, якобы мы, поляки, «породили» их; они просто родились среди нас. Ну что общего у пани Ковальской с Шопеном? Неужели из-за того, что Шопен написал баллады, хотя бы на крупицу возрастает достоинство пана Повальского как человека? Неужели битва под Веной может хоть на чуточку приумножить славу пану Зембицкому из Радома? Нет, сказал я, мы не являемся непосредственными наследниками ни былого величия, ни былой мизерности; ни ума, ни глупости; ни добродетели, ни греха; и каждый отвечает только за себя самого, каждый является только собой.

Однако здесь у меня возникло впечатление, что я подхожу к делу довольно поверхностно и что (если мои слова должны дать какой-то результат) нужно шире взглянуть на вещи. Поэтому, признав, что в великих достижениях народа, в творениях его художников в известной степени проявляются именно те специфические добродетели, которые характерны именно этой общине, да и напряжение, энергия, привлекательность, которые зарождаются в массе и выражают ее, я нанес удар по самой основе народного самопоклонения. Я сказал, что действительно зрелый народ должен умерено оценивать собственные заслуги, а действительно жизнеспособный вынужден научиться пренебрегать ими, он обязательно должен презирать все, что не относится к его нынешней деятельности и современному развитию...

Но уже почти в конце моей филиппики я нашел мысль, которая показалась мне в атмосфере этой мутной импровизации наиболее меткой. А именно: ничто, собственно, человеку импонировать не может, следовательно, если нам импонирует наше величие или наше прошлое, это свидетельствует о том, что они не вошли в нашу кровь». (Цитируется по изданию: Витольд Гомбрович. Дневник. В 3-х т. Том 1. 1953 — 56. — К: Основи, 1999).

Delimiter 468x90 ad place

Подписывайтесь на свежие новости:

Газета "День"
читать