Перейти к основному содержанию

Алтарь среди руины

Впервые выйдет в печать отдельным изданием драма Леси Украинки «Руфин и Присцилла»
24 февраля, 20:42

В издательстве «Либідь» подготовлена к печати драма Леси Украинки «Руфин и Присцилла». Может показаться странным, но отдельным изданием это архипроизведение поэтессы выходит впервые! Почему так произошло и в чем суть авторских месседжей, адресованных нам, читателям этой пронзительной Лесиной антиутопии? Мои версии ответов на эти вопросы — в послесловии к книге, сокращенный вариант которого предлагаю читателям «Дня».

Иллюстрировал издание Сергей Якутович.

Остается надеяться, что издательский проект «Либіді» будет завершен уже в ближайшее время и что тираж издания попадет в руки читателей. Очень хотелось бы, чтобы драма «Руфин и Присцилла», созданная более ста лет назад, была наконец заново открыта теми, кто понимает непреходящую ценность драматургии Леси Украинки.

НЕБЕСНАЯ ДЕРЖАВА

«Руфин и Присцилла», вне всякого сомнения, наиболее загадочное произведение Леси Украинки. Какая-то тайна есть даже в словах поэтессы, адресованных сестре Ольге в письме от 5 октября 1912 года: «Мне казалось, что я не смею умереть, не закончив «Руфина и Присциллу». Что-то же это должно было значить! «Не смею умереть, не закончив...» Совершенно очевидно, что речь шла о самом главном, самом сокровенном.

Творческая история «Руфина и Присциллы» сложилась так, что полный текст драмы впервые был опубликован только в 1951 г., ровно через сорок лет после того, как во львовском журнале «Литературно-научный вестник» появилась «искалеченная» редакция произведения (1911 г.).

Для сюжета «Руфина и Присциллы» Леся Украинка использовала материал раннехристианской истории — говорится в ней о Римской империи ІІ в. Христианство давно интересовало Лесю Украинку, причем ее размышления над его историей и сутью вполне вписываются в контекст модерной критики христианства рубежа ХІХ — ХХ веков. Тем не менее, разумеется, автора драмы интересовало не христианство само по себе. Наталья Кузякина в монографии «Леся Украинка и Александр Блок» (1980) едва ли не первой обратила внимание на аналогию между христианством — и социализмом, которая встречалась в литературе начала ХХ в. (для примера назван роман А. Франса «На белом камне»). Но разворачивать дальше аналогию «христианство — социализм» на материале драмы «Руфин и Присцилла» было опасно: анализ мог бы привести к весьма рискованным выводам в отношении характера и перспектив «небесной державы», о которой ведется отчаянный диспут уже в первом действии произведения.

Прежде чем обратиться к этому диспуту, следует напомнить, что «Руфин и Присцилла» Леси Украинки — драма идей. Внимание сосредотачивается в ней на том, что говорится, на битве идей, которые отстаивают герои-антагонисты.

Познакомимся с ними.

Руфин — римский патриций, республиканец по убеждениям и, соответственно, противник тирании императоров. Он — любитель римских философов и сам философ. Первое действие драмы поэтесса начала диалогом Руфина и Присциллы, из которого возникает острая мировоззренческая и психологическая коллизия: любовь молодой пары проходит сложное испытание конфликтом ценностей. Присцилла — искренняя, самоотверженная христианка, однако ее вера плохо согласуется с представлениями Руфина о свободе. «Блиснуло межи нами меча Христового жорстоке лезо», — горько констатирует Руфин.

Но это еще только завязка; самые главные перипетии — впереди. Тем временем автор выводит на кон Парвуса, «христианина неизвестного рода-племени». Его диспут с Руфином о «небесной державе» знаменует начало чрезвычайно важной «битвы идей», в которой и вспыхивают те аллюзии, что заставляли читателей думать не так о христианстве ІІ века, сколько о перспективе века ХХ (для нас это уже ретроспектива, которая дает возможность сопоставлять Лесины видения с реальной картиной состоявшейся истории).

Парвус — одержимый догматик христианства. Спор завязывается вокруг «писаний учителей», в которых Руфину не по душе как «стиль простецкий», так и «рабство мысли». Упоминается философ Цельз c его критикой христианства. Руфин словно присоединяется к мыслям философа со своим анализом и своими предсказаниями. И в самом деле, обещанная Парвусом «небесная держава» — «новый Иерусалим»! — имеет жуткие очертания. Да и сам путь к ней таков, что невольно заставляет вздрогнуть, поскольку для фанатика Парвуса цель оправдывает средства («На пожарищі світ новий настане», — пророчит он).

Реплики Руфина привносят в диспут кассандровское начало (завершение работы поэтессы над драмой о пророчице Кассандре совпало с началом реализации замысла «Руфина и Присциллы», так что естественно, что свет трагического предсказания лег и на новое произведение Леси Украинки). Что беспокоит молодого патриция-философа? Предчувствие большого «пожара»; реки напрасной крови; потрясение основ; стихия разрушения всего, что «лишилося від славних часів колишніх»... «Ваша віра /зруйнує працьовитість, а жебрацтво /в честь уведе, хоч і не дасть загоди/ голодній черні, тільки роздратує», — предвещает Руфин.

Догмы Парвуса и тревожные прогнозы Руфина легко проецируются на реальность времен развернутого «социалистического строительства» в СССР. Парвус одержим жаждой разрушения старого мира, уничтожения пантеона античных богов «до підмурівку» (аналог известного революционного лозунга «Мы старый мир разрушим до основанья»). Он свято верит в единственноправильность своего учения и готов отстаивать эту монополию на истину самым жестоким способом. «Варті ж ви, щоб вас розбили скелі /підводні і безодня поглинула!/ Так варті ж ви, щоб вас пожерли /змії і люті чуда-юда океану! /О, як душа моя в долоні плеще,/ вважаючи погибель нечестивців!», — бросает, распалившись, Парвус своему оппоненту, который философски размышляет о преимуществах свободной мысли. Какая уж там свободная мысль и какая любовь к ближнему, когда Парвус мечтает о мече, а не о любви! Репрессии как способ обращения в единственно правильное учение совсем не кажутся ему чем-то таким, что противоречит Христовой проповеди.

Особенно подозрителен Парвус в отношении книгочеев и господ — его симпатии на стороне плебеев. Книгочеи опасны тем, что «щось вони мудрують ... так, мов не досить їм письма святого», а господа — те любят «верховодити в громаді, наче бог злюбив їх понад простолюд». Нетрудно представить, ЧТО следует из такой Парвусовой подозрительности, — конечно, потребность в инквизиции. (Каким точным оказался этот Лесин прогноз! «Книгочеев» — интеллигенцию —большевики объявят «прослойкой» и поведут с ней отчаянную борьбу, а господ вообще возьмутся истреблять как класс.)

Неудивительно, что перспектива такой «небесной державы» ужасает Руфина. Он спрашивает собеседника о «фундаменте» — дескать, а как же с ним? На что получает решительный ответ: «Стане олтарем єдиному» (то есть — единому богу). «Олтар серед руїни!..» — говорит пораженный Руфин. — «Се ідеал небесної держави??»

Пройдет каких-то два десятилетия, и другой украинский драматург — Мыкола Кулиш, по сути, вернется к этому диспуту о «небесной державе». В его драме «Патетическая соната» появится большевик Гамарь, «солдат революции с простым сердцем», который с болезненным азартом и пафосом будет предрекать приближение нового мира: «Буде наш весь світ. ...  Наш місяць. І вітер наш... Хай ставлять шибениці, хрести... Справляють хай молебні, співають «Отче наш», — світ, друзі, буде наш! Із шибениць ми зробимо арки. Хрести разом з капіталізмом пронесем і поховаємо на старих кладовищах на зорі соціалізму. А самі рушимо вперед!..» (время действия в «Патетической сонате» — февраль-октябрь 1917 года).

Чем не идейный потомок Парвуса!? И разве так уж отличаются «арки из виселиц» Кулишевого Гамаря от «алтаря среди руин» — Лесиного Парвуса?

«МИ ХУТКО СТАНЕМ ЧУЖИНЦЯМИ У НАШІМ РІДНІМ КРАЮ...»

В диспуте о будущей «небесной державе» есть еще одна принципиально важная грань — коллизия между «вселенскостью» Парвуса и «римскостью» Руфина. Парвуса автор представил в начале произведения как «христианина неизвестного рода-племени», и он действительно окажется убежденным «безродным космополитом» (как сказали бы во время печальноизвестной сталинской кампании 1949 года, направленной против советских евреев). Логика Парвуса убийственно проста: зачем Рим, когда впереди ждет «новый Иерусалим», где все будут «гражданами небесной державы»? Причем, все — это те, кто уцелеет, кого не уничтожит меч охранников «единственноправильного» учения. Праведники. Идеальные граждане, которые забудут, какого они роду-племени. Руфин реагирует на эти жуткие фантазии Парвуса искренним удивлением, в котором отчетливо слышится страх: «Як далі піде так, ми хутко станем /чужинцями у нашім ріднім краю, /вигнанцями з небесної держави, /бо їй нема на нашім світі місця, /та й ми дістатися туди не можем, / де перше треба вмерти, щоб ожити, / і втратити зовсім подобу людську, / щоб статися не людьми й не богами, /а чимсь таким, як тінь, як дим, як пара».

Перспектива, о которой говорит Лесин Руфин, — очень украинская: «небесная держава» неизбежно унифицирует все и вся, пройдется ассимилирующим катком, уничтожив во имя «вселенскости» остатки национальных корней своих граждан. А тем, кто каким-то чудом все еще будет цепляться за корни, достанется тяжелый крест — быть «чужаками в родном краю».

В драме Леси Украинки, писал в 1930 г. Мыкола Зеров, заметен «отголосок тех разговоров и споров, которые велись между украинскими националистами и первыми социалистами», собственно — «конфликт украинских националов и социалистов, или надднепрянцев и галичан». Леся Украинка и сама принимала участие в подобных спорах — стоит вспомнить ее полемику с И.Франко (статья 1897 года «Не так тії вороги, як добрії люди»). Франко упрекал надднепрянскую интеллигенцию за то, что она вливается в общероссийское революционное движение, забывая за «общерусизмом» о национальных задачах. Похоже, что Леся Украинка, которая в молодости отдала дань драгомановскому «космополитизму», со временем таки солидаризировалась с Франко.

Диспутом Руфина и Правуса тема «чужаков в родном краю» (а с ней — коллизия национального и имперского) не исчерпывается. Поэтесса ввела в круг героев своей драмы бывшего раба Нартала, выкупленного молодым патрицием Кнеем Люцием и отпущенного им на волю, и именно этот персонаж в наибольшей мере «обеспечивает» остроту проблемы, о которой идет речь.

Нартал — африканец; теперь он, как и Люций, христианин. Освободившись от одного рабства, он незаметно для себя попал в новую неволю — римскую. И теперь Нартал бунтует против всех: против братьев-христиан, которые разочаровали его; против Люция, который прельстил его свободой, обернувшейся рабством; а самое главное — против себя самого! Он казнит себя за то, что бросил «пустиню рідну» и «батьківські намети», что ради римских соблазнов «продав і честь, і гордість». Думал, что «римлянином навіки став», а на самом деле — остался чужим среди своих, поскольку «римлянин всяк загине сам скоріше, ніж варвару дасть волю».

Наиболее остро драма Нартала отразилась в его страстном, мучительном монологе, обращенном к Люцию:

 

«Ти став мені показувати зараз,
не через грати, а на вільній волі,
красу Італії, багатство Рима, —
У мене дух зайнявся! І забув я
пустиню рідну й батьківський намет
для нечесті блискучої. А потім
ти показав мені ще інші скарби, —
світ філософії, науки, хисту, —
і я, нещасний варвар, думав щиро,
що я римлянином навіки став,
що й Рим прийняв мене за свого сина...
Я помилився, хутко показали
мені сю помилку твої краяни,
патриції та запанілі хами, —
щодня вони презирством викликали
зо дна душі моєї знову звіра,
і знову я ставав номадом диким,
душею повертаючись додому.
Але ти знов на мене сплів сильце:
Ти навернув мене у християнство...
Тоді-то й почалася повна влада,
безмежне панування надо мною...»

 

Нартал, как видим, говорит о «кротком», не военном завоевании варваров. Подчинить других можно и незаметным поглощением, «братскими» объятиями, в которых становится невозможно дышать. Кней Люций — не какой-то агрессивный, примитивный колонизатор; Леся Украинка наделила его многими интеллектуальными и моральными добродетелями, из-за чего и Нартал по отношению к бывшему своему хозяину раздваивается. И все же, неволя есть неволя, какой бы золотой ни была клетка.

В драме говорится о ментальной несовместимости поработителя (пусть даже и наряженного в демократические одеяния) — и порабощенного. Это вещи универсальные, однако, разумеется, что в коллизии римлян и варваров современники Леси Украинки могли легко узнать то, что было им знакомо до боли: ситуация Нартала отражала положение украинской нации в Российской империи. Ничего не изменится и во времена «красной империи». Как и прогнозировала поэтесса, «новая религия» станет только дополнительным «силком», чтобы с его помощью подчинять «варваров» идеи «вселенства», а на самом деле — тому же «Риму». (Не знаю, была ли уже во времена Леси Украинки сформулирована мысль о том, что «русская демократия заканчивается на украинском вопросе», однако сам этот феномен был хорошо понятен поэтессе, иначе как бы она писала своего Кнея Люция, этого «ласкового», благородного колонизатора поневоле, «всесвітянина римського»?)

Собственно, моделей «вселенства» в драме две. Одну исповедует Парвус. Его идеал «небесной державы» не предусматривает никаких «сепаратизмов». Должен быть только единый Бог и его рабы без каких-то там особых национальных примет. Для Рима в этой «небесной державе» нет места, поскольку грядет новый Иерусалим! Характерна сцена, в которой епископ требует от Присциллы, чтобы в ее доме замазали фреску с изображением Адониса: сюда, видите ли, пришли христиане. А что и дом чужой, и в нем есть хозяева, то епископа не интересует совсем. Потому и возмущен Руфин:

 

«Хто тут господар —
я чи єпископ? Я його не кликав
наказувать мені й моїй дружині,
як маємо держати стіни в хаті,
у н а ш і й в л а с н і й х а т і!»

 

Другую — вторую — модель «вселенства» исповедует Кней Люций. Он мечтает о том, чтобы соединить «вселенство» с идеей Рима, который должен стать республикой — и вместе с тем остаться мощной империей. Что же до церкви, то она будет строителем обновленного Рима: «церковь наша республику крепкую заложит»... Риторика Люция не оставляет равнодушным даже скептически настроенного в отношении перспектив «небесной державы» Руфина. (И этот «кассандровский» прогноз Леси Украинки тоже сбудется во времена социалистического эксперимента в СССР: «союз нерушимый республик свободных» окажется всего лишь модификацией Российской империи, в которой новейшие Нарталы слишком долго и тяжко будут ждать своего часа.)

НОВЫЕ ЛЮДИ

Вторая половина ХІХ в. — начало ХХ в. были «беременны» социализмом, поэтому неудивительно, что украинская и русская литературы немало внимания уделили новым людям, потенциальным строителям будущей «небесной державы». Под этим углом зрения следует внимательнее присмотреться к тем, кто в драме Леси Украинки «Руфин и Присцилла» представляет христианскую общину.

О Парвусе сказано уже немало, но дело в том, что предыдущими характеристиками его образ не исчерпывается. Настает момент, когда оказывается, что Парвус с его одержимой верой в собственную богопризванность уже не особо и нужен церкви. Пришло время епископов — так для чего им какие-то честолюбивые харизматики, которые слышат в себе «божий дух»? Удивительно ли, что Епископ, получив перстни, с помощью которых можно освободить из тюрьмы двух пленников, сначала берет с собой Парвуса, но когда тот отказывается, — поспешно отгораживается от него.

Мотивировка этих метаморфоз крайне важна: Парвус нужен Епископу как ловец душ, которому «Бог дарував... огнисте слово», но Епископу быстро становится понятно, что сам он возле Парвуса — лишний! Как писала Оксана Забужко, «в контексте христианской истории Парвус, собственно, фигура... трагическая: еще столетием раньше он с уверенностью был бы в общине лидером — из всех ее членов он единственный наделен неопровержимой харизмой мистического дара, даже более того, вероятно, пророческим даром. ...За ним опыт транса (а то и клинической смерти...), глассолалии, визионерства... — похоже, Парвус таки действительно «Божье орудие», как это признает и Епископ, то есть «духовно видящий». Другое дело, что Парвуса переполняет зависть ко всем тем книгочеям и господам, которые для него являются объектом классовой ненависти; его мучают комплексы парвеню, который на самом деле чувствует себя выше патрициев, и теперь готов им мстить. О. Забужко, как и автор этих строк, не удержалась от аналогий: Парвус напомнил ей фанатичных «революционных романтиков» в обстоятельствах между 1917-м и 1937-м, собственно — где-то во времена «литературной дискуссии» 1925 — 1926 гг. Если эту аналогию продолжить, то окажется, что история Лесиного Парвуса может в чем-то очень важном объяснить трагедию тех «коммунаров» — фанатиков, которые во времена сталинщины становились жертвами террора, ими же самими в основе своей и начатого.

Христианская община у Леси Украинки очень дифференцирована. Самая светлая фигура в ней — Присцилла с ее самопожертвованием во имя Бога. Идеалы христианской веры для нее — высший смысл жизни, а «несовершенство братское» «поражало неприятно» Присциллу только сначала — со временем она научилась абстрагироваться от этого несовершенства («все те марна одіж, /а вічний дух від неї буде вільний, /покинувши сю землю»). Итак — вечный дух, затмить который «марна одіж» не в силах. Руфин на то замечает, что для «красивой идеи» и одеяние нужно соответствующее, давая Присцилле понять, что в ее вере возможны самообман, иллюзия — как плод ее «твердой души» и «упорного ума». Однако времени для жизни им обоим уже не остается.

Настало, как уже сказано, время епископов с его жесткой иерархией, прагматизмом, цинизмом — церковь превращается в «социально-властный институт» (О. Забужко); ее «пророчески-апостольская эпоха» завершается.

Леся Украинка дала волю своему сарказму: в темнице, куда Руфина бросили вместе с христианами, заподозрив их в похищении ребенка ради ритуальной жертвы, перед ним предстает печальная картина «овечьего порядка». Совершенно «мирские» по своей сути интриги между Епископом и пресвитером, культ иерархов, война с еретиками, демагогия, ловля душ в сети «веры», рабская покорность «братьев» — все увиденное убеждает Руфина в том, что обещанное «божье царство» на самом деле будет напоминать урода. Среди «овечьего порядка» не только Парвусы, но и те, кто заставил себя увидеть «марево в пустыне» (как Люций), быстро станут лишними.

Весьма красноречив в контексте Лесиного сарказма эпизод, в котором Епископ забирает себе оба спасительных перстня, которые изначально предназначались для Руфина и Присциллы. А на волю берет он с собой — вместо Парвуса — «покорного раба» Дьякона: знает, что тот будет служить ему, Епископу, верой и правдой (не забывая, впрочем, и о себе!). Спасается, таким образом, «начальство»; «послушные овцы» остаются гибнуть...

«Сказка» заканчивается. «Новые» люди оказываются банальными «мифотворцами», которые с выгодой для себя эксплуатируют вечную потребность «стада» в явленном «сверху» чуде правды и справедливости.

НАРОД

Но сарказм поэтессы адресован не только христианской общине. В заключительном, 5-м, действии на арену (в прямом смысле!) выходит римский народ. Финал драмы Леси Украинки поражает своим гениально простым решением: христиан судят у... цирка! И если бы какой-нибудь режиссер, адекватно прочитав замысел поэтессы, поставил «Руфина и Присциллу» на театральной сцене, мы бы увидели воочию тот Лесин «римский народ», для которого главное — зрелище. Услышали бы пересуды этого «розгаласованого люда»; уловили бы десятки скучающих, манерных, циничных, жестоких реплик; стали бы свидетелями психоза толпы: «Убити! Розірвати! Розп’ясти! /До звірів! На кострище! Миттю! Зараз!»... И все это у нас, то есть — тех, кто своей собственной жизнью «зацепил» ХХ век в его социалистическо-эсэсэровском сегменте, — не могло бы не вызвать странное, вплоть до затаенного дыхания, ощущение: а откуда, каким образом Леся Украинка ЭТО знала?!

Откуда она знала, что в 1930—1937—1938-х годах будет именно так: суд в цирке... (чем не сценарий, например, публичного процесса над СВУ, который пройдет в Харьковской опере?!); тысячные толпы, требующие смерти «паршивым собакам», то есть тем самым религиозным одержимым Парвусам, а еще раньше — Руфинам, Люциям, Присциллам...

Знала, так как нечто подобное в истории уже было, — да и есть ли, в конце концов, принципиальное отличие между средневековой инквизицией — и инквизицией в версии ЧК-ГПУ-НКВД-КГБ-ВКП(б)-КПСС?

Знала, так как имела кассандровский дар прозревать сквозь пелену времени и видеть очертания трагедии задолго до того, как трагедия началась.

Поэтому и не оставляла своим не таким уже и многочисленным читателям начала ХХ в. никаких иллюзий относительно творца истории. Говоря словами своего земляка, киевлянина Николая Бердяева, верила больше в «революционность личности, а не массы».

В конце концов, Леся Украинка имела отвагу заставить нас задуматься и над сложнейшим вопросом о том, ДОСТОИН ЛИ ВООБЩЕ ТАКОЙ НАРОД ЖЕРТВ, РАДИ НЕГО ПРИНЕСЕННЫХ?

ЛЮБОВЬ И ВЕРА

И все же, название драмы Леси Украинки сигнализирует о том, что в ней речь пойдет о love story, истории двоих. И в самом деле, «Руфин и Присцилла» — это не только битва идей, но и психологическая драма. Ретроспекций здесь минимум; выясняется, что Присцилла — единственная дочь Аэция Пансы — стала христианкой, когда Руфин был в походе; есть еще упоминание о детстве Руфина («він батька втратив ще малим хлоп’ятком»), — и это почти все. Автор сосредоточен на драматическом развертывании конфликта любви и веры, происходящего здесь и сейчас. И оказывается, что ведет он к трагедии Руфина и Присциллы.

Собственно, трагедия Присциллы, в которой кое-кто из общины христиан видит черты святой, заключается в том, что ей не удается обратить любимого мужа в свою веру. И для нее это становится мукой, поскольку в таком случае в жертву должна быть принесена любовь. У них с Руфином и так какой-то странный брак: платонический, бездетный, и причина здесь опять-таки кроется в вере Присциллы. Как можно соединиться телами, если не объединенными остаются души? В какой-то момент (в тюрьме) ей кажется, что Руфин «уже сердцем обратился к господу», и она наконец чувствует себя счастливой. Если бы еще только произошло чудо и они смогли выйти из темницы на волю! «Якби тепер нас визволило чудо/ з темниці сеї, я була б твоя,/ зовсім твоя...» — шепчет Присцилла Руфину, и этот миг, кажется, является мгновениям наибольшего единения влюбленных. «Щасливий ти?» — спрашивает Присцилла, рассчитывая очевидно на утвердительный, такой желанный для нее, ответ. Однако Руфин ответа избегает — кажется, он понимает, что их счастье недостижимо.

Трагедия Руфина вообще имеет больше составляющих, чем драма Присциллы. Если женщине приходится выбирать между любовью и верой, причем жертвой в этом случае может быть разве лишь любовь, но отнюдь не вера, то для философски настроенного Руфина важна также истина. Не любовь руководит его разумом и волей и лишает свободы духа. Что же до веры... Леся Украинка показывает своего Руфина в сомнениях, постоянной внутренней борьбе. Определенной вехой в этой борьбе является разговор Руфина с Люцием, когда, казалось бы, аргументы Кнея Люция как-то примиряют в мятущейся душе героя его мечты о Риме как республике — и идеал «небесной державы», только уже не в версии Парвуса, а по версии Люция. Впоследствии сам Руфин назовет те мечты напрасными («марна мрія сяйнула») и признается Присцилле, что в его сердце веры не было. Так что естественно, что когда дошло до обряда крещения Руфина Епископом, — он бунтует, так и не позволив поймать свою душу.

Все сошлось в этом его бунте против «порядка овечьего»: и призыв свободного разума, и кассандровские видения будущего, в котором ничего хорошего нет, и чувство собственной вины («коли республіканець руки склавши/ і мовчки терпить люту тиранію — / повинен смерті він»), и тоска по жизни, которая стала ненужной... Ему и в самом деле не остается ничего иного, кроме как «честно умереть».

«Велике діло — вмерти», — говорит один из христиан, признаваясь, что когда-то он собирался стать гладиатором. В финале драмы — немало смертей, и каждая оказывается в своем роде квинтэссенцией человеческой сути героев произведения. Карают огнем Парвуса, гибнет в поединке с пантерой Нартал, приходит последний час и для Руфина и Присциллы. Самую казнь поэтесса оставляет «за кадром» (за сценой слышен «сильний стук двох мечів, що рубають враз»), зато прощальные слова обоих успевают прозвучать с кона сцены. И они — знаменательны. Просветленная высокой жертвенностью Присцилла призывает «родному люду» Божью милость («Хай Бог тебе рятує, рідний люде»). Вместе с тем Руфин последними своими словами предвещает гибель империи: «Прощай, мій Риме, хутко й ти загинеш».

Что означает это его мрачное предсказание? О. Забужко назвала его «финальным жестом абсолютной безнадежности — не личной, а именно всемирно-исторической, которой грядущая, христианская (читай: социалистическая. — В. П.) «новая историческая форма» неспособна предложить никакой альтернативы». Трудно не согласиться с таким выводом. «Предсказание в прошлом» Лесю Украинку интересовало мало — ее взгляд был направлен в перспективу истории. Поэтому апокалиптические настроения Руфина касаются не только гибели Римской империи, они имеют стратегический, на перспективу ХХ века, провиденционный характер. Руфин — герой кассандровского типа, его устами, в конце концов, говорит и сам автор, предостерегая потомков от соблазна антиутопии.

АНТИУТОПИЯ

Да, «Руфин и Присцилла» Леси Украинки — антиутопия, одна из первых в европейской литературе. Впечатление такое, будто в ХХ в. сама жизнь начиталась Леси Украинки! Так сказал когда-то философ Юрий Карякин о Федоре Достоевском с его апокалиптическими прозрениями, — а оказывается, что жизнь «начиталась» не только Достоевского. «Начиталась» она и Ивана Франко, который в 1904 г. в статье «Что такое прогресс?» предвещал беду, если начнут воплощаться идеи Энгельса о «народном государстве». Горький опыт нашей истории пережитого столетия неопровержимо свидетельствует, что жизнь была прилежным «читателем» и Лесиной драмы, которую она должна была дописать, лишая себя права умереть раньше, чем будет поставлена точка в ее произведении...

Delimiter 468x90 ad place

Подписывайтесь на свежие новости:

Газета "День"
читать