«Нет никаких других»
Разговор с Екатериной Петровской о языке, фотографии и главной проблеме Украины
«День» неоднократно публиковал интервью с журналисткой и литератором Екатериной Петровской – как до, так и после сенсационного успеха ее романа «Возможно, Эстер», вышедшего в Германии в 2013 году, удостоенного множества наград и изданного на полутора десятках языков, в том числе на украинском. Впрочем, разговаривать с Екатериной интересно всегда, и мы не отказали себе в удовольствии задать ей несколько вопросов во время ее недавнего пребывания в Киеве.
О ЯЗЫКЕ И СИТУАЦИИ В ГЕРМАНИИ
- Я выросла русскоязычной в Киеве, но уехала до того, как все начали учить украинский. Немецкий осваивала с 27 лет, слишком поздно, чтобы считать его нормальным рабочим языком. На самом деле это была некая оккупация языка, и немецкий связан с целым комплексом проблем человека из СССР, который вырастает в пространстве недавно окончившейся войны. Писать в другой стране на языке этой страны – абсолютно нормальная вещь, а вот писать на собственном языке означает признать себя мигрантом. Это странный момент.
Стать немецким писателем гораздо легче, чем стать писателем. И это совсем не шутка. Экономически, политически, культурно Германия напоминает Америку1920-30-х, потому что Германия ныне - страна эмигрантов, страна, которая дает защиту очень многим людям. Это могут быть и турки во втором поколении, и беженцы из бывшей Югославии, и поляки, ищущие более серьезного образования. Огромное количество людей выросло в Германии, но имеют другой родной язык, однако социализированы и пишут по-немецки. Многие сменили страну во взрослом возрасте. Среди них есть и те, кто пришел из славянских языков; есть знаменитые турецкие писатели и даже японка, которая стала писать по-немецки. У немецкого сейчас роль какого-то всемирного пристанища. И это очень интересная ситуация. Наверно, один из определяющих моментов, почему я решила книгу о еврейско-польско-украинской семье писать по-немецки – это ощущение простой формулы «чужой среди своих». Надо было, чтобы это вышло по-немецки, чтобы перевели ее на украинский и издали в Киеве. Такой ход конем: получается немецкий писатель, возвращающийся на родину.
О БАХЕ И ГИТЛЕРЕ
- Вообще немецкий – это проблема для людей более старших поколений. Для них он страшный лающий язык всех этих советских фильмов. С другой стороны, была гениальная литература, которую мы, естественно, читали по-русски. А в хоре «Щедрик» в детстве мы бесконечно пели Баха. Невероятный язык, невероятная музыка, которая никак не состыковалась с войной. На самом деле это ведь основной вопрос Германии. И попытка писать по-немецки для меня еще и связана с тем, что я хотела сделать этот язык вновь невинным для себя.
О МАНДЕЛЬШТАМЕ, ПТИЦАХ И ГЕНЕРАЛЬНОМ ШТАБЕ
- Очень многие русские поэты - Мандельштам, Пастернак – абсолютно необъяснимы, если не знать немецкий. Все рассуждают о метафорах, об устройстве текстов – а на самом деле это игра звуков, которая объясняется через другие языки.
У Мандельштама в «Египетской марке» есть строки о глухонемых, которые выходят из Генерального штаба, жестикулируют, словно прядут пряжу, посылая почтовых голубей в пыли. Перевод этой цитаты на немецкий делает абсолютно все понятным. Глухонемой – «тауб», голуби – «таубе», штаб – так и будет «штаб», а пыль – «штауб». Больше ничего не надо. Все возникает из этой звуковой канвы.
О ГЛУХОНЕМЫХ
- 5 поколений моих родственников занимались глухонемыми детьми. Но моя мама настаивала на семи. Мама – знаменитый школьный историк, поэтому, можно сказать, она действительно учила глухонемых, ведь история – это предмет с невероятным уровнем мифологизации. А слово «немецкий» возникло из слова «немой». Немец – тот, кто не может говорить, он нем. Оказывается, что таки есть семь поколений, потому что моя мама преподает историю – это шестое поколение, а я – седьмое, потому что я пишу по-немецки, занимаюсь тем же глухонемым бизнесом. Я это поняла и удивилась.
О ДЕДУШКЕ
- Я росла без дедушек. Один умер где-то в мои 2 года, а второй исчез. Когда мне было 11 лет, он вернулся. Дело в том, что в 1941 году он попал в окружение под Киевом, прошел немецкие лагеря, в том числе Маутхаузен, и вернулся в Украину - но домой вернулся только в 1981 году. Пенелопа ждала Одиссея 20 лет, а это уже что-то совершенно библейское. Так мне достался дедушка на полгода с единственным в семье садом. У нас даже дачи не было – и вдруг появляется человек, который знает, что такое земля. Моя детская легенда — пришел дедушка домой, прожил у нас полгода и умер. Но это история скорее о том, что в СССР было на 20 миллионов больше женщин, чем мужчин.
О ФИЛОЛОГИИ
- Есть идея, что филология – служение слову, а филолог – как монах, который путем очищения чтением добивается того, что его подпускают прикоснуться к божественному, недосягаемому тексту. Но любовь к слову от образования не зависит. И среди филологов есть люди, абсолютно чуждые слову, и есть инженеры, которые его тонко чувствуют. Говоря шире, мне кажется, что книги, прочитанные в юности, действительно формируют человека. То, как он ведет себя, какое у него представление о коммуникации – часто из очень неожиданных текстов складывается.
О ПАВКЕ КОРЧАГИНЕ
- Я читала «Как закалялась сталь» и фильм смотрела, очень давно. Непонятно, зачем и кто строил эту узкоколейку, почему строят зимой, а не летом, почему надо за это умирать, но во всем этом была прекрасность преодоления невозможных вещей, стремление, чтобы где-то кому-то стало лучше. А вот когда от людей требуют жертвы – это совсем другая история.
О ЕВТУШЕНКО И БАБЬЕМ ЯРЕ
- Евгений Евтушенко очень легко узнается. Он – человек утрированной эмпатии, иногда очень искусственной. Вот это все: «здесь каждый убитый еврей – это я». Он точно так же писал про электростанции. Его «Бабий Яр» с литературной точки зрения очень плохое стихотворение, но потрясающий гражданский поступок. Ведь о Бабьем Яре написано очень мало. Дело не в том, что это не сделано, а в том, что никто этого не знает. Нет никакого пространства, в котором аккумулируется память об этих людях. Вот мы называем Евтушенко и не назвали людей с исторического митинга в Бабьем Яру в 1966 году, этих мальчиков, которым не дали потом жить.
О ПУСТОТАХ ИСТОРИЧЕСКОГО ПЕЙЗАЖА
- На самом деле Украина – это страна с одной из самых высоких центробежных сил в Европе начиная с конца Х1Х века. Огромные украинская и еврейская эмиграции, войны. В результате - пространство с невероятными зияниями. Оттого и происходят снова какие-то трагедии, потому что мы не прописаны в общем пространстве, что это пространство нужно как-то сшивать.
О ФОТОГРАФИИ
- В газете я веду колонку о фотографиях. В потоке того, что довольно случайно смотрю, я выбираю фото, которое меня задевает. Недавно написала о работе Даниила Ткаченко – он в прошлом году получил важнейшую европейскую премию. Он фотографировал разваливающиеся здания, старые шахты, оставленные нефтяные прииски, взлетные полосы, ракетные установки - и все это покрыто снегом. Огромная книга, потрясающие снимки. С одной стороны – ушедшая эпоха, с другой - белое делает это вечным.
Наиболее меня впечатлил снимок лежащего в снегу самолета-амфибии. Вот лежит в снегу такое чудовище. Я когда его увидела, у меня прямо сжалось сердце, словно увидела умирающего тюленя, выброшенного на берег. Он настолько больше, чем человек, и настолько сильнее в своей жизни, что даже непонятно, умер он или нет. И с этого начинается история, которая заканчивается, как ни странно, Джеймсом Джойсом и Варламом Шаламовым, вот этим вечно идущим снегом в конце цикла рассказов Джойса «Дублинцы». А в августе, помню, я нашла одну из фотографий Йозефа Куделки, который снимал первые дни вторжения СССР в Чехословакию в 1968 году. На снимке человек, очень похожий на Сэмюэла Беккета, с такими же торчащими ушами, стоит рядом с расстрелянным домом. В итоге я написала про Прагу и про уши Кафки в связи с этим.
Для меня фотография - это способ связать вещи, которые не связываются по-иному, еще один способ думать о мире. И она обладает такими средствами высказывания, которые не даны тексту.
О ДРУГИХ
- Другой – это стрелочник, бессильный перед историей. Он не может перевести поезд, но при этом всегда виноват. Когда приезжаешь в Варшаву, там город просто держится на досках Варшавского восстания 1944 года, и есть два города – еврейский, которого уже нет, и польский, не менее трагичный. При этом в Варшаве жило до войны 39% евреев. Они просто физически не могут быть другими. Варшавское еврейство было гораздо более еврейским, а киевское – гораздо более ассимилированным. И вот как проводилась эта граница, почему человек, который был соседом или одноклассником, вдруг оказывался евреем, и почему это должно было что-то объяснить?
История Бабьего Яра - это не о цифрах. Это история о городе, в котором мы выросли и в котором об этом не говорили. Это наш город, это не история каких-то других людей, это история всех нас. Вообще, самая большая проблема – постоянное говорение о каких-то других. Мы называем какую-то группу - не важно, это шахтеры, евреи, цыгане - «другими», и пытаемся в этом что-то понять. Конечно, их убили, потому что они были евреями, например. Но что значит «конечно» и что значит «потому что»? «Другой» – это что-то всегда объясняет. Это не мы, это какие-то другие, с которыми все понятно: они прилетели к нам на самолетах и устроили нам Голодомор, они каких-то еще других убили – это постоянное «не мы» предполагает, что мы в абсолютно безответственной ситуации. Но нет никаких «других». Одна из самых главных проблем Украины: кто такие «мы» и кто такие эти «другие»?
Автор
Дмитрий ДесятерикSection
Культура