О музыке и акциях протеста
Пианист Павел ГИНТОВ: «Доблесть моего ремесла — в умении быть предельно искренним с залом совершенно незнакомых людей»
Павел Гинтов родился в Киеве 14 января 1984 г. В шесть лет начал образование в киевской музыкальной школе имени Лысенко, продолжил обучение в Московской консерватории. Переехав в США в 2006 г., получил степень мастера музыки (2008), а в этом году окончил докторантуру в Манхеттенской школе музыки. Выступал с концертами в странах Европы, Азии, Америки, Африки, на сценах Карнеги-Холла, Берлинской филармонии, Национального театра имени Верди в Милане. Имеет награды международных конкурсов в США, Японии, Украине, России.
Вместе с сообществом Signerbusters Павел Гинтов постоянно участвует в акциях протеста, которые сопровождают выступления в Нью-Йорке российских деятелей культуры, подписавших письмо в поддержку политики президента РФ Путина в Украине.
Мы встретились в Киеве, после того как Павел дал концерты в Национальной филармонии Украины и в столичном «Мастер-классе».
«В ПЕРВУЮ ОЧЕРЕДЬ ЭТО ЭТИЧЕСКИЙ ПРОТЕСТ»
— Павел, вы — активный участник проукраинских протестов в Нью-Йорке. Что вас побудило включиться в них?
— Это началось еще во время Майдана. Я с 2006 года живу в Америке, но до определенного момента минимально общался с украинцами, с диаспорой, мало кого знал. Когда начался Майдан, я каждую ночь смотрел трансляции, пренебрегал занятиями, ужасно переживал. Потом понял, что не будет пользы, если так сидеть и сходить с ума. Люди организовывали протесты около украинского консульства, я никого не знал, просто пришел, по глазам увидел, что они тоже не спят и тоже нервничают. Незнакомые люди обнимали друг друга, плакали. Очень важно было найти единомышленников.
— Вы приобщились профессионально в том числе?
— Я увидел, как на Майдан привезли пианино, играли на нем, а поскольку я сам пианист, для меня это было невероятно — мало того что в моем городе революция, так еще и один из ее символов — именно пианино. Поэтому на один из протестов в Нью-Йорке еще зимой, когда стоял Майдан, я тоже вытащил пианино, его обернули в украинский флаг, я играл, люди пели, мы собирали деньги. Вот так я вписался в протестный круг в Нью-Йорке. А потом появилось это письмо. Я сказал: «Знаете, кое-кто из тех, кто подписал это письмо, приезжает и выступает у нас...» Первый «антиподписантский» протест был через две недели после появления письма — во время концерта Гергиева в Карнеги-Холле. Я очень удивился, когда пришло 35—40 человек с плакатами, листовками. С тех пор каждый приезд подписантов сопровождаем акциями.
— Для меня остается загадкой, почему они подписали это. Вряд ли кто-то заставлял...
— Разговоры, что «им пришлось», просто смешны, ведь они действительно верят в это или им удобно в это верить, а кому-то просто все равно. Причем это не мешает им ездить в Америку на заработки.
— Каков срок ваших санкций?
— Это бессрочно.
— Почему?
— Потому что в первую очередь это этический протест. Мне кажется, что моя профессия особенная, что музыкант должен предельно открываться, поэтому и то, что у него в душе, должно быть привлекательным, благодаря чему залу интересно его слушать. Если у него в душе лицемерие, ложь — тогда он не может выходить на сцену. Может, это идеализм, но мне непонятен человек, который может публично врать, поддерживать насилие, быть подхалимом властей, подписывать вот такие письма — и претендовать на звание артиста.
«СЕЙЧАС ИСПОЛНЯЮ ОЧЕНЬ МНОГО УКРАИНСКОГО РЕПЕРТУАРА»
— Не могли бы вы рассказать о вашей учебе? Проходили ли вы период бунта?
— В Киеве, в музыкальной школе имени Лысенко, у меня до 17 лет был один педагог — Ирина Баринова. Она заложила весь фундамент. Но здесь я играл роль отличника, образцового послушного мальчика. Сейчас об этом даже стыдно вспоминать. В Москве мной занимался Лев Наумов — выдающаяся фигура в тамошней фортепианной школе. Тогда мне открылось, что главное — следовать не правилам, а своему мнению, верить в то, что делаешь, и гнуть свою линию. Не столько бунт, сколько взросление, наверное. В Америке я учился еще девять лет и работал с педагогом из той же школы, что и Лев Николаевич — Ниной Светлановой, первой женой известного дирижера Евгения Светланова. Отношения у нас были неформальные, но очень хорошие и до сих пор такими остались. Мне очень повезло с учителями.
— Каким образом вы подбираете репертуар?
— Люблю жанр фортепианных фантазий, написал диссертацию именно на эту тему. А последние два года у меня сильный уклон в украинскую музыку. Например, на днях в Киеве я исполнял произведения Сергея Борткевича (1887, Артемовка — 1952, Вена; см. «День» от 15.06.2001: «Сергей Борткевич. Реанимация таланта». — Д.Д.) — блестящего фортепианного композитора, которого я открыл для себя только в этом году. Позор, что его имя малоизвестно в Украине. К сожалению, так сложилось исторически: нашу культуру забирали и запрещали, нашу музыку подавали как второстепенную, однако это давно пора изменить. Есть много прекрасных вещей, которые нужно открывать. Поэтому сейчас исполняю очень много украинского репертуара. Кроме того, у меня есть отдельная программа музыки композиторов, связанных с Украиной. Там пьесы Листа, Бетховена, Мусоргского, произведения, написанные специально по моему заказу, и даже — неожиданно — опусы американских авторов.
— Последнее звучит особенно интересно. Можете привести какой-то пример?
— Лео Орнстайн. Он был мне известен по курсу современной американской фортепианной музыки — с необычными приемами вплоть до игры локтями и ложками, чистый авангард. Абсолютно случайно я выяснил, что он родился в Полтавской области, в Кременчуге, и у него есть огромная сюита Cossack Impressions (буквально «Казацкие впечатления») в салонно-романтическом стиле, там и имитация бандуры, и элементы фольклора — совершенно неожиданно.
— Какую музыку вы предпочитаете в целом?
— Очень интересно искать то, что мало играют, не замечают. А в первую очередь люблю тех, кого должен играть. Иначе не получится ничего. Особенно интересно играть что-то совсем новое. Сейчас для выступления в Японии нужно выучить концерт Моцарта, который я раньше никогда не исполнял. Так что следующие дни у меня самым любимым будет Моцарт. Мне легче сказать, какую музыку не люблю.
— И какую же?
— Внешнюю, больше рассчитанную на показные эффекты. Например, итальянские оперы в стиле бельканто: Россини, хоть он и пользовался популярностью намного большей, чем его современник Бетховен, совсем не воспринимаю. Доницетти, Беллини — это сделано, наверное, ради красоты голоса, но как музыка меня не волнует. Есть и подобная внешне эффектная фортепианная музыка — а мне нужно, чтобы была глубина, философская или идейная наполненность.
— Хорошо, зайду с другой стороны: чьи партитуры остаются для вас наибольшим вызовом?
— Сложнее всего играть Баха — при том, что, возможно, люблю его наиболее. Так же Моцарт. У Рахманинова, Листа, Прокофьева — действительно очень большая, тяжелая фактура, но самый сложный — Моцарт, потому что чувствуешь себя совершенно беззащитным, каждая нота должна быть на своем месте, быть идеальной, иначе все сразу вылезает, все сразу видно.
— При том оба воспринимаются очень легко.
— Вот в этой простоте главная сложность и заключается. Их музыка должна звучать очень естественно, поэтому нечем прикрыться, ни умом большим, ни образованием, ни даже годами, проведенными за инструментом. Все твои недостатки будут заметны, как на тарелочке. А в более романтичной музыке можно немного замылить, добавить, сделать какие-то жесты, и зал может и не заметить ничего.
«ПОСЛЕ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО УДАЧНОГО ВЫСТУПЛЕНИЯ ДОЛЖНО БЫТЬ ДАЖЕ НЕМНОГО СТЫДНО»
— В чем доблесть и соблазны вашей профессии?
— Доблесть — в умении быть предельно искренним и откровенным с залом абсолютно незнакомых людей. Обычно это сложно даже с близкими, а здесь — нужно полностью открываться и выкладывать все до последнего. Лев Наумов интересно об этом говорил: «После действительно удачного выступления должно быть даже немного стыдно за то, что ты настолько все выложил этим незнакомцам». А соблазны — в том, что это прикосновение к вечному и великому. В музее, например, висят картины, написанные 500 лет назад. Для них поддерживают определенную температуру, они спрятаны под стеклом; а чтобы притронуться к музыке, температурный режим не нужен. Однако отношение должно быть таким же осторожным. Нужно понимать, что исполнитель существует, чтобы это искусство донести до людей, чтобы они его увидели и поняли, он отвечает за это. Вот потому и не люблю волноваться перед концертом. Не о том думаешь, отвлекаешься от главного.
— В чем же тогда ваша личная амбиция?
— В том, чтобы быть посредником. Мое искусство не существует без посредников. В том и амбиции, чтоб помогать музыке жить дальше и открывать ее с новой стороны, чтобы больше людей ею интересовалось и хотело слушать и знать больше о Бетховене или Борткевиче.
«ОДНОЙ ЛИШЬ ФИЗИКОЙ ЭТО НЕ ОБЪЯСНИТЬ»
— Что вас больше всего удивляет в вашем инструменте?
— Все. Не понимаю, как это получается: нажимаю здесь на клавишу, там деревяшка совмещается с пружинкой и молоточком, молоточек касается струны, этот ударный по сути инструмент поет, получаются мелодии и музыкальные фразы. Очень сложный механизм, но при этом кажется, что эти клавиши — часть моего тела, и я контролирую этот звук. Одной лишь физикой не объяснить, это что-то удивительное.
— Так что же значит быть пианистом?
— В других профессиях — есть работа и есть результат. А в моем ремесле бывает так: год работал, сыграл, как задумал, но потом оставил партитуру на время — и все, нужно начинать сначала. Мало того, когда начинаешь работать после паузы, все совсем иначе выходит, может даже и лучше, но не так, как рассчитывал. Вот такое проклятие — нет результата, который можно удержать. Изменчивость и непостоянство, необходимость постоянной работы над тем, что ты сделал уже многократно — вот это и есть быть пианистом.
Выпуск газеты №:
№212, (2015)Section
Культура