Уик-энд, Париж

Есть определенные преимущества в том, что гостиничный номер попадается с окном во дворик. Сначала раздражаешься — эти трубы и крыши, эти нахальные коты на крышах и тупые голуби, эта жизнь с изнанки — с раннего утра из одних дверей в другие шастают в белых фартуках повара и поварята, готовя завтрак, ждут уже в нарядных гостиничных ресторанных зальчиках, накрытых для брекфеста, в цветах и с миленькими офортами на стенах. Что они подадут на столы — это уже видно тем счастливчикам, которым достались номера с окном на фасад. Но потом получаешь из этого кое-какую выгоду — знаешь жизнь с той стороны, где нитками сшито.
Субботнее утро началось с какого-то золотого света, который, сидя на старой черепице, кто-то подбрасывал в мое окно невидимыми вилами, как пучок золотого сена. Настроение презамечательное, дистанционка от телевизора вечером заброшена подальше от кровати, чтобы лень было искать, а потому ничего не испортит ритуал пробуждения, который я давно пытаюсь завести себе как правило, давно, но пока безнадежно. Его практиковала моя бабушка, тоже Оля. Она прожила в мире почти сто лет, и все, что она знала, — для меня всегда какие-то священные секретные знания, потому что она однозначно принадлежала к какому-то тайному женскому ордену. Она всегда вставала с подушек очень медленно, не позволяя себе суетных движений, спускала ноги с кровати, задумчиво и грациозно, как балерина, потирала ножку о ножку, доставала из-под подушки батистовый платочек и прикладывала к щекам, потом сидела и что-то вспоминала — может, анализировала сон, — а лишь потом потихоньку ступала на коврик. Так она отгоняла суетность и поддерживала свое достоинство императрицы нашего дома. Мне никогда не удавалось повторить это от начала до конца. Вот и сейчас посреди ритуала вжикнула эсэмэска, сбила с ритма. И это была попытка испортить мне начало дня. «На вашем счету минус 300 гривен», — сообщал мне оператор, который, наверное, плохо спал там, в Киеве, а потому решил на мне оторваться. «Беееее!» — незлобно ответила я ему и решила, что сегодня никто в мире не сможет мне испортить настроение. И побежала на террасу, потому что повара с изнанки жизни уже доставили туда омлет и круасаны. Я подсмотрела это через окна на кухню.
Окна нашего ресторанчика выходили прямо на гигантскую башню Монпарнас, этот небоскреб-громадину, о котором говорят: «Отсюда самый лучший пейзаж на Париж, потому что только отсюда не видно саму башню Монпарнас». Правда, я читала то же об Эйфеле.
Знакомый уже мне официант-суслик, как и каждое утро, опять принес мне серебристый кофейник и налил в чашку горького кофе. У него такие смешные два зубика выглядывают из-под пышных усов, когда он улыбается мне, и я все сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться — на самом деле он не улыбается, те два зуба просто производят такое впечатление. Он невозмутим, потому что знает это и, по-моему, сердится, когда ему улыбаются в ответ каждый раз, как он раскроет ротик сказать: «Силь ву пле, мадам». Я переключилась на соседский столик — там сидели трое: одна очень-преочень толстая девушка и два симпатичных парня. Все трое были похожи на друзей. И что мне было здесь неясно о людях... Толстая девушка мелко дергала под столиком ногой — я даже думала, что столик скоро перевернется и будут те ребята собирать яичницу с колен. А также она так старательно обгрызала ногти — так выразительно, подняв локоть, чтобы было удобнее вгрызаться, так остервенело! При этом она прерывалась на то, чтобы подбросить фразу в разговор, и дальше выгрызала из пальцев невесть что — я боялась приглядываться, чтобы не увидеть голую кость. Или толстуха не стеснялась своих дружбанов, или, наоборот, стеснялась так, что ею так крутило... Мне было ее жаль, а парни не обращали внимания и продолжали болтать, и совсем не брезговали своей подругой-толстухой, которая завзято наносила ущерб своим пальцам. Наверное, они дружили с ней крепко, потому что им был безразличен ее бесформенный толстый вид. Наверное, она до отчаяния дружит с ними и очень страдает, и когда-нибудь прирежет их, своих лучших дружбанов, за то, что они не замечали, как она трясет с горя под столом ногой, за то, что они даже не думали о том, что она девушка.
Что-то этот омлет не естся мне из-за непозитивных мыслей, пойду я. Ничего не испортит мне сегодня настроение!
Дальше в метро я издалека услышала: «Ой, мороз-мороз, не морозь меняяяяя!!!!». Группа музыкантов выводила это прекрасными консерваторными голосами. Только я знала, что это не русские — меня не проведешь: мелодия тоненько и лукаво выводилась сопилкой и контрабас пытался заслонить собой наши цимбалы. Я послушала их спиной, потому что узнала — в прошлом году я остановилась около них, и они меня очень просили: «Пани Оля, не говорите, что нас видели, нам стыдно будет». Это были действительно консерваторные преподаватели, не скажу откуда. Правда, они божились, что вот уже после нескольких лет заработков здесь собираются домой. Сейчас выводили «Мороз-мороз», потому что, наверное, сами над собой смялись, что затерялись в мирах, как рязановский тамбовский хор.
Вышла в парке Тюильри. Люблю его, а сегодня он особенный в этом золотом сентябрьском воздухе — аж больно вокруг смотреть, поэтому слепо бреду, отбиваясь от теплых сухих листьев, которые наглый ветер швыряет в лицо, ищу свободный стульчик около воды и тщетно — все лежат на них, закрыв глаза, подставив лица под этот осенний жар, и словно все позасыпали. А у одного из них такой смешной профиль — чисто птенец: закинул голову, нос крючком и широко разинутый клюв. Спит так. Похож на урну в виде птичьей головы. Я оглянулась, потому что рядом еще кто-то хихикал — мальчишка показывал своей подружке, как он сейчас попадет в горло этой урны смятым билетом на метро. Увидел меня — и сделал серьезное лицо. А подружка сказала мне: «Пардон». Будто я не думала о том же.
Мимо нас проехали полицейские на роликах, так мы разошлись в разные стороны.
Именно этот теплый, как в последний раз, день нужно же было назначить Днем предотвращения самоубийств. Об этом напомнил мне интернет, когда наконец присела что-нибудь вместо потерянного омлета посмаковать в Le Fumer, где всегда пристраиваюсь в библиотеке под низким бархатным абажуром, напоминающим мне бабушкин.
Принесли корзинку с булочками. А я и не увидела, потому что видела Лариску Толмачеву перед собой. Она была похожа на Дюймовочку, а когда надевала шляпку и брала зонтик, напоминала Шапокляк. У нее размер туфелек был, наверное, 28. Мы снимали с ней вместе комнату метров с 15 в доме на железнодорожном переезде в Тарасовке, под Киевом. Мы работали также в одной редакционной комнате в очень популярной тогда молодежной газете. Лариска убедила меня, что жить вместе будет дешевле. Да и — вышел из дома, а тут тебе и электричка в город, а там еще немного — и на работе. Когда я заходила домой, то меня всегда смешила эта картина: у дверей, аккуратно в рядочек стояли ее миниатюрные сандалики и мои босоножки, казавшиеся в этом соседстве лыжами. Вот кто-кто в рукавичке живет? Когда я появлялась дома и садилась писать репортаж на завтра, Лариска не закрывала рот и все время со мной говорила. Попросила ее не мешать. Лариска не перестала говорить — только перешла на шепот. На рассвете я сначала просыпалась от страшного грохота — это гремел первый поезд, а потом разражался железным рыком Ларискин будильник. Поезд отменить нельзя было. Тогда я попросила ее сменить мелодию — и Лариска, русская душа, установила «За-амерзал ямщик!». Но это по крайней мере напоминало мне уроки музлитературы, где учительница советовала, как запомнить, что такое доминантсептаккорд. Нужно спеть именно это: «За-амерзал ямщик!». И я всегда безошибочно угадывала этот аккорд на контрольных. Кроме этого радостного воспоминания никакой выгоды мне от того проживания не было. Но я понимала, что если я уйду, то Лариске будет плохо. Она держала меня около себя, потому что было ей в мире плохо. Все смеялись с этой Дюймовочки, и я тоже, конечно, потому что была она очень комичная. Она тоже смеялась вместе со всеми. Но когда все расходились по домам, становилась грустная. Ей было одиноко до крика. Однажды я не дождалась ее домой. А утром нашла в кабинете бледную. Она сообщила, что был звонок по телефону, сказали, что скоро всем конец. И поэтому она боялась выходить. Если бы я знала тогда, что делать... Забылось, успокоилась она. Опять все смеялись и шутили над ее рассказами о том, как один секретарь комсомольской организации умирает-жить-не-может-без-нее. А однажды я надолго уехала в командировку, а вернулась — и сказали, что Лариска поехала к маме и повесилась ночью на яблоне. Даже так: надела на шею петлю и стала на колени. Она была маленькая, ветку нашла у самой земли — поэтому стала на колени, чтобы задушиться. И выключила инстинкт самосохранения — не подскочила...
В La Fumer никто не догадывался, кого я видела, остановив глаза на портрете грациозной девушки, смотревшей так же неотрывно на меня, вполоборота. Прошло столько лет. Я вспомнила, что Лариска все хотела в Париж. Но тогда никто и не мечтал сюда попасть. Может, мы бы сидели здесь теперь вместе, если бы я тогда не уехала? Отговорила бы ее, выслушала бы смешные шапоклячьи заботы...
Вот бы она смеялась надо мной, если бы прочла это все.
И пусть бы смеялась, я бы уже не просила не мешать мне писать!
В окно кафе постучала цыганка и стала выпрашивать у меня копейку, то есть цент. Гарсон прогнал ее, махнув на нее салфеткой. Сказал мне: «Сегодня замечательный день, не так ли, мадам?».
Да, это был последний замечательный золотой день. Вечером я смотрела из своего окошка, как шастали повара и поварята по темному двору — выбегали из одних дверей, забегали в другие. Их было видно в темноте по белым фартукам. Фартуки наскоро зажигали сигаретку, затягивались раза два, ругались друг с другом, кого-то проклинали, а затем, подобравшись, забегали в другие двери — и дальше я прослеживала, как вот уже один хватал на кухне поднос с блюдами, бежал по лестнице, появлялся в залитом золотым светом зале и кланялся кому-то, кого, наверное, перед этим и проклинал, и предлагал тому свое кулинарное творение. Было забавно украдкой наблюдать это немое кино. Но вдруг перед самым лицом прошел по краю крыши наглый кот. Я подумала: «Господи, смотрит, а я здесь подглядываю в пижаме!». Бросила в него салфеткой, промазала, и она ночной совой стала спускаться во дворик, который уже был черным, как колодец, потому что наступила ночь.
На утро по крыше барабанил дождь. Было 11 сентября 2011 года. Американская пара за завтраком сказала, что им очень страшно. Потому что, возможно, сегодня все повторится. Они говорили, что каждый год в этот день страшно. Но сегодня особенно. Мы молча позавтракали. А затем взяли зонтики и пошли вместе в дождь.
День прожила молча. Села в самолет и полетела в Стокгольм.
Выпуск газеты №:
№164, (2011)Section
Тайм-аут